Связь телефонную оставили по всему городу, а с нами, со штадивом, то и дело даже переговаривали любезно о разных делах.
Они ждали. Они, безусловно, выжидали и были уверены, что с часу на час подойдет в Верный 26-й стрелковый. В этом они твердо были уверены. А одни, без его подмоги, начинать окончательное дело не хотели. И, кроме того, у них было совершенно неверное представление о наших реальных силах, — в особом и в трибунале они считали не меньше… 800 отборных бойцов и до десятка пулеметов! Откуда были у них эти сведения — неизвестно, но такое заблуждение крепости было нам очень на руку, и, ухватившись за него, мы сами раздували и рьяно распространяли слухи об имеющихся в резерве наших значительных силах. Слухи эти имели свое безусловное действие: они породили в крепости неуверенность, медлительность, робость, встали поперек активному выступлению. Тут случилось вскоре одно небольшое происшествие: это происшествие могло ускорить ход дела и обернуть его против нас драматическим образом.
В инженерную часть дивизии везли из Талгара четыре бочки спирту. Крепостники это добро перехватили и угнали подводы за собой, а там, в крепости, на манер вольницы запорожской окружили виночерпиев и требовали по чарке «зелена вина», приспособив на роль этой чарки… грязную, ржавую консервную банку.
И часть уже успела недурно налакаться.
Но тут вмешались вожаки и остановили пьянство: опасаясь, что наши «10 пулеметов и 800 штыков» их, перепившихся, положат на месте. Понапугали толпу, пригрозили опасностями — переломили охоту: страх смерти был выше жажды полакать из консервной банки.
А нам и это было на руку, иначе можно представить себе, что делалось бы вечером, ночью…
Надо сказать, что попавшие в крепость — Сараев, Шегабутдинов и Стрельцов — одни из лучших наших товарищей, тоже, но по-своему и в других целях, боролись в крепости с пьяным разгулом. Они знали, что в пьяном, буйном море прежде всего утопят военный совет и штаб дивизии. Так каждый по-своему и в своих интересах оберегал крепость от повального пьянства.
Шумно бушевала крепость. Она собой напоминала встревоженный табор, когда он под близкой опасностью наспех готовится к бою, в звонком зуде второпях оттачивает тонкие кинжалы, жирокоперые шашки, недосягаемой, высочайшей напрягся нотой и дрожмя дрожит в предчувствии неминуемой близкой сечи. Эта лихорадочная беготня, этот ревущий, неумолчный гомон, воспламеняющие крики, чьи-то кому-то обрывочные, безнадежные, бессвязные приказы охрипшей глоткой, раздраженные вопросы, дикие, но бессильные угрозы — звериным ревом дрожит над крепостью мятежный гул. Никакого начальства. Никакого управления. Долой все к черту! — крепостная масса сама разрешит все свои вопросы. О том говорили дикие крики и сумасшедшая суета.
Но уже просвечивали первые признаки организации. Чутьем чуяли мятежники, что без организации ничего не поделать. Долго еще не уходиться разгульному самовольству, еще долго крепость станет сама, гулом и воем своих собраний, обсуждать вопросы, но к тому идет, и придет время (пришло бы оно!), когда зажмет железная рука разбушевавшиеся толпы, заклешит их недвижимо дисциплиной плети, шашки, свинцовой пули и поведет, прикажет идти.
И пойдут — покорные, безвольные, не видя, не понимая своего нежданного пути.
Ночью у казарм, когда только выступали, раскололись мнения: одни говорили, что надо тотчас идти на штаб дивизии, захватить его и арестовать или тут же прикончить все начальство.
Другие урезонивали и до подхода 26-го полка не решались на этот шаг, зато крепость захватить считали весьма полезным:
во-первых — прибрать в ней к рукам оружие;
во-вторых — укрепиться, приготовиться к встрече;
в-третьих — подогреть на выступление остальные части;
наконец — разбудить деревни, привлечь и вовлечь сразу в дело массу крестьянства.