Под чугунную болтовню, по теплушке бултыхал, колебаясь и оступаясь тряске в такт Деревягин и лопотал:
- Чирьил-пирьил-лактайрьир. Чирьил-пирьил-лактайрьир.
Деревягин - комик. Вагоны - блатные кандальники. Сквозняк - речь ругань. Сквозняк лезет в щели, вязнет в дыму, вязнет в тепле, цепляясь за тело. Колеса, несмотря на разговорчивость, косноязычны, безуспешно выбалтывая чугунные секреты цепей и рельсовых скреп:
"Подпрыгивать. Подпрыгивать".
- Деревягин - пистолет!
"Подпрыгивать".
- Что надо!
"Подпрыгивать".
- Тоже - лактапрвир!
Темно в теплушке (теплушку закрыли от бьющей со степи пыли), в глазах светло от лохматых воспоминаний. В сумерках разнежились, няньчатся, молчат. У тускло разлившегося на верхних нарах окна играли в карты на золотые десятки, на серебряные рубли, на обручальные кольца и перстни: у одного в вагоне было двадцать шесть штук их: частью он их поснимал с убитых офицеров, частью выиграл в карты.
- У игрочков денег - невпроворот.
Но скоро играть бросили: стекло загустело, отливая красным дальним закатом, и потом погасло.
Угол потешался Деревягиным.
По вагону летало:
- Перекрушим белую гвардию. Играть не на что!
- Офицерские пальчики нужны.
- А раньше-то мало мы их крушили?
- В Харькове, помнишь, как под Люботином? Где носки, там и пятки!
- Деревягин!
- Что?
- Шамать хочешь?
- Хочу.
- А есть что?
- Нет. Питаюсь братской дружбой.
- Мандра есть. Получай.
Деревягин взял краюху и смолк.
Чугунная болтовня вагонов сбивала красноармейские речи в неразборчивое темное месиво; кто-то храпел, заглушая грохот. Когда вагон останавливался, замолкал и храпевший. На станциях не выходили; на станциях было безлюдно.
Лежали, думали, было жарко; от трудных мыслей мок лоб.
...Нет иных врагов, кроме врагов Советской власти...
(Клок красной черкески и рука, отброшенная вправо.)
- Здоровый, должно быть, в этом городе будет бунт?
- Надо понимать. Затем и едем.
- Не перестреляешь всю эту сволочь.
- Не перестреляешь, они тебя в штаб Духонина отправят. Дорога одна двоим не разъехаться.
- Что это ни у кого свечки нет? Мильонщики.
- Миллионы не светят.
Пятая.
Рано, с восьми утра, железоногий город, загромыхав трамваями, вышел париться в светлой бане солнечных лучей.
Город вырастал, над городом вырастал еще выше белый Кремль, - белобровый такой был Кремль, - все это расло и ширилось под необъятным утром и зашаркало, и запело, и чирикнуло даже в городском саду, завозилось все под необъятным утром; этот рост продолжался бы и дольше, если бы вдруг неожиданно не разрешился целой ярмаркой закрякавших автомобилей, тяжело поворачивающих круглые зады от подъездов ответственных работников. День выдался необычайный: с утра хлынула сухая жара сверху; душной, мутной влагой дунуло с моря: дома обморочно закатили стекла навстречу жаре, обнимающей голову тяжкими потными объятиями. Сразу почувствовалась сырость и переполнение. Пешеходы, как черная кровь, расструились по улицам и переулкам, захлестывая мостовые. Площадь у присутственных мест, перед Кремлем, заходила как кадык под черной тканью: такая толпа. Конец Затинной улицы, словно рыбий хвост, огромным раструбом забился по Козьему Бугру, переплескивая людей за окраины города, куда-то к вокзалу. Город был сыт по горло; и оттуда, с вокзала, так же как от застав, лились те же черные реки. С домами приключались дикие тошнотворные спазмы: из белого дома, где был губкомитет партии, толпами стекали на тротуар. Тревожно. Прохожим казалось, что кружатся крыши домов и круто зыблются мостовые под ногами, лиясь под ноги. Белый дом еще выдавил людей. Тревожно. Люди щетинились. Тревожно. Ломило тяжестью плечо, плечо ломил острый и твердый как локоть винтовочный затвор.
На Московской автомобиль губпродкома увяз, как зеленая пилюля, в черной тине. Нет, выехал.
Никольская. Став длинным червяком, она от самой заставы и Рыбного Базара сводила кольца к красной голове: Красные Казармы.
Кремль белый и спокойный. Он умер, он возвысился, он взлетает к небу. Над воротами вяло золоточит колокольня; под колокольней сыплются толпы. Кремль раздвинул пыльные подступы, разверстыми воротами пьет, как мельничные постава - зерно, сыплющиеся толпы; а толпы густеют и превращаются в черную влагу. Кремль уже протянул никем никогда не виданные лапы, дышит тяжко, жадно глотая и тяня сквозняк с серой пылью. Кремлевский холм напухает, как взлобье, вздувается как в злобе; вот-вот лопнет и липко растечется на многотысячный город, ошпаривая гулом и грохотом его суетливую, по всем улицам вспененную пыль.
На пьяном брачном обеде бросаются иногда хлебными шариками: река, помолодевшая и оживленная пустила резвые стайки баркасов. Через полчаса она взныла емко по всему своему сизому нутру сиреной и подвезла к берегу двухъэтажный теплоход Самолета. Люди опять лезли из трюма и, скатываясь со сходен, с палубы, - катились на пологую набережную. Это из сел мужики: чрезвычайно смешные и запасливые жители:
к чему, скажите, в жару дубленые полушубки, если не думать о близкой зиме и о превратностях солдатской жизни?