Нет, я не с того начал. Начать надо было с клопов. Да, они тоже у нас жили. Не кишели, но водились. Папа, мастер короткого документального очерка в стихах, запечатлел это в двустишии, написанном от моего лица:
Иногда могла пробежать мышь. Нравы были жестокие — сразу же ставили мышеловку, причем не такую, как сейчас, которая в строгом соответствии со своим названием только
Вернемся к людям. В ближайшей от нас комнате справа жила Наталия Александровна, похожая — чего тогда еще никто не знал — на постаревшую героиню Аллы Демидовой Лизавету Павловну из «Зеркала». Она работала в Библиотеке иностранной литературы. Жилось ей — как, впрочем, всем и в любые времена — непросто. На ее содержании находился великовозрастный сын Володя, болеющий туберкулезом. Володя был странный. Всегда в одних и тех же шароварах и клетчатой рубашке, он, когда не спал и не лежал в больнице, целый день играл на аккордеоне. Сама Наталия Александровна была скромная, приветливая и какая-то редкостно
Другим соседом был главный хулиган района Лешка Милешевич. По слухам, его уважала вся окрестная шпана. Никаких бесчинств в нашей квартире Лешка не творил, если не считать сомнительного ритуала, совершаемого им всякий раз, когда он приводил к себе «девку», как тогда говорили. Ритуал заключался в том, что Лешка через весь коридор нес кое-как завернутую в простыню «девку» в нашу единственную ванную. «Девка» заливисто визжала. Моя брезгливая бабушка обязала Лешку дезинфицировать не только ванну, но и телефонную трубку после каждого разговора — для этой цели рядом с телефоном стояла банка с каким-то дезинфицирующим средством. Самое поразительное, что Лешка это требование беспрекословно выполнял.
В дальней комнате слева жило семейство Комлевых: папа Виталий, мама Клава и сын Юрка, года на два — на три старше меня. С Юркой мы играли. Обычно у нас. Виталий был добродушный, уравновешенный человек, отсидевший за воровство. На кухне он любил спорить с соседом Николаем, тоже сидевшим, но по 58-й статье, за плен. Хмурый Николай утверждал, что они в лагере загибались с голоду, а Виталий, «отбывавший наказание» примерно в тех же местах, уверял, что жить было очень даже можно, а по воскресеньям им давали апельсины. Уверен, что Солженицыну с Шаламовым было бы что сказать по этому поводу, но я просто слушал.
Еще в нашей квартире жила Анна Михайловна, прозванная моей мамой «горшок и веник» за то, что она почему-то появлялась в нашем общем коридоре не иначе как с ночным горшком в одной руке и веником метелкой вверх — в другой; так неискушенные в этикетных тонкостях люди несут букет цветов. При этом осанкой и царственной поступью Анна Михайловна напоминала пожилую Ахматову — ретроспективное сравнение с моей стороны, как вы догадываетесь. Она была бабушкой моей ровесницы Марины.
В самой маленькой комнатке, фактически чулане, обитала сморщенная старушка, прислуга бывших, то есть
Вообще, насельники нашей квартиры старались по возможности не портить друг другу настроение. Я, конечно, слышал, а впоследствии читал о всяких склоках, скандалах, керосине в супе, толченом стекле в варенье и прочих ужасах советского коммунального быта. Что ж, значит, нам просто повезло.
А как чувствовали себя на Таганке мои родственники? Было ли им так же хорошо, как мне? Во всяком случае, на моей памяти, счастливее, чем тогда, они уже не были. Помните анекдот: у немецкого старика еврея спрашивают, когда ему лучше всего жилось на свете, и он не задумываясь отвечает: «При Гитлере», — «Как же так? А Нюрнбергские законы? А газовые камеры?» — «Видите ли, я был молод».
Но по-моему, дело не только в молодости мамы и папы и относительном здоровье бабушки и бабы Нюры. Дело именно в этой комнате, в этой квартире и какой-то общей — разлитой в воздухе города(?), страны(?), мира(?) — нерастраченности веры, надежды и любви.
Сохранилась фотография: молодые баба Нюра, бабушка, бабушкин муж Самуил (мой дед, погибший в сталинском лагере за двадцать лет до моего рождения — сегодня я понимаю, что для бабушки это значило