Мать ушла с девчонками из сеней, где-то долго отсутствовала, а когда вернулась за платком — накрыть плечи, — в ее голосе слышался восхищенный и радостно подавляемый смех:
— Вот сатана! Черт так черт.
Заинтригованный Петька поднялся с постели, вышел на улицу и тоже сразу завопил — ему навстречу неслась большая ватага визжащих девчонок. А на задворках уже собирались люди: мать бухгалтера Петра Дергилева, хромой кузнец Ханов, его две снохи, конюх Митрофан Филиппов. И там среди них кто-то беспорядочно двигался, свистя то ли металлическими застежками, то ли самой прорезиненной материей одежды: приседал, вскидывая руки, вскакивал, словно изображал одновременно и вожатого, и самого, медведя, пригибаясь, гонялся за девчонками, а когда пытались заглянуть ему в лицо, прикрывался рукой.
— Мам, кто это? — спросил Петька шепотом.
— Да кто? Павел Сладков, небось.
И Петька вспомнил о том, что Павел и в самом деле хвастал на днях какой-то особой одеждой — комбинезоном и курткой, которые прислал ему брат — заправщик-технарь, работник аэродромной обслуги. Вот в этой одежде теперь и ломался Павел.
— Сладков, брось! — вдруг сказал сердитый конюх Митрофан Филиппов. — Чего ты носишься за девками — успеешь еще набегаться. Ты лучше сыграй чего…
И Павел послушно извлек из недр своей широкой одежды балалайку, представился:
— Артист погорелого театра, профессор кислых щей Растаковский — проездом из Москвы, только одна гастроль!
— Ну, дает! — радостно засмеялся Филиппов.
А Павел и в игре еще продолжал ломаться: бубняще гудел басовой струной, перебивая бубнеж серебряным подражанием петушиному крику.
— Это дед Рыжков комбайны караулит, — объяснял он. — Кочета поют. А это самолет летит… Счас навернется, будем медные гайки с мелкой резьбой собирать.
Люди смеялись, и к темному небу то и дело летело:
Га-га-га! Го-го-го!
А чуть позже Павел играл уже по-настоящему — что-то нудящее душу, однообразно повторяющееся, но как раз этим бесконечным повторением и наполняло сладкой болью сердце. Выпала роса, на востоке посветлело — летом утро начинается рано. Мать уводила сонного Петьку в дом, а он меж зевков, широко раздирающих рот, сладко улыбался: мало кто знал, что до своих первых выступлений на сцене Павел долго пробовал свое мастерство на «мельгузне», собирая ее на росистом крыльце клуба.
— Только слышь, пацаны, — предупреждал он, — об этом никому ничего! А то скажут, что вот, мол, Сладков, с пути сбивает.
— Не, не скажем, — обещали «пацаны».
— То-то же, — расцветал Павел: он был прост сердцем и доверчив, как ребенок.
Небывалые веселье и радость наполняли Петькину душу, пока его самого мать влекла за руку к дому. Засыпал он почти счастливый: а, может, и вправду, как говорил отец, вскоре все образуется, может, и вправду?..
А утром Ново-Александровку заполнили курсанты, участвующие в учениях. От здания нового клуба до дома почтальона Тищенко, и дальше — за двор Люлькиных, до околицы, настановились большие военные грузовики «студебеккер», прицепленные к ним орудия с зачехленными стволами, юркие игрушечные малышки «виллисы». Курсанты прямо из ведер пили воду у колодцев. И на всем: перевитых струях роняемой на землю влаги, коричневых офицерских ремнях, запыленных щитах орудий, зеленых касках и лужицах воды у колодцев — играло горячее солнце.
Это было первым посягательством большого мира на Петькину судьбу. Он не знал, что в дальнейшем этот мир будет вторгаться в его жизнь все больше и больше, но маленькая Ново-Александровка так никогда и не уступит этому натиску.
АВЕРКИЕВ ДВОР
Александру разбудил на ранней заре грохот железа.
Сосед Федор Есин притащил поломанную самоходку и теперь грохотал внутри комбайна. Вдруг принимался реветь мотор, гоня цепные передачи, и тогда позади машины под железной гребенкой начинала расти копна белой новой соломы.
— Вот прах его возьми, опять приволокся, — возмущалась Александра.
Дмитрия не было. Лишь подушка на диване хранила вмятину от его головы. Александра погладила ладонью эту вмятину. И позоревать-то ему некогда — вылитый Аверкий. Она скользнула глазами по фотографиям на стене. Аверкий был изображен на них по-разному. То лежал, белея рубахой, в ряд с другими на фоне косилок, запряженных верблюдами, то сидел чинно на табурете, сложив руки на коленях закинутых одна за другую ног, то прислонялся спиной к грузовику, по борту которого тянулось полотнище: «Сельскохозяйственная артель «Труд» 1.V.33 г.» А на одной стоял с резко выступившими скулами, держась за краешек гроба. Всего-то доставалось ему в жизни больше других.