Когда на обратном пути в Лэнгтон Плэйс я объяснил все это Литтлуэю, он задал логичный вопрос что нам до большинства. человечества? Если оно не готово к следующему шагу в эволюции, почему не сосредоточиться на тех, кто готов?
Потому что есть закон, гласящий, что эволюционирующий вид не может быть уничтожен. Если все человечество устремлено к одной и той же цели, опасность ему не грозит. Насчет собственной неуязвимости у меня иллюзий нет; слишком свежа память о том, что приключилось в библиотеке в Филадельфии. Сила, которую мы чуть не пробудили, могла меня шлепнуть и даже не почувствовать — все равно что землетрясение блоху. И тысячи других, таких как я. Но не два миллиарда существ, рассредоточенных по всей планете.
До спора дело у нас не дошло. По дороге в Лестер Литтлуэй тоже пережил Ночь Чудовищ, В поезде мы опять воссоздали цилиндр К'толо, и я фокусировал его, пока Литтлуэй всматривался. Лицо его на моих глазах посерело и застыло, взгляд обратился куда-то внутрь. Когда мы в Лестере сходили с поезда, Литтлуэй был молчалив и слегка рассеян. Я знал, что он понял.
Когда я два года назад начинал эти записки, я понятия не имел, чем их закончить. Тем не менее теперь я каким-то смутным чутьем угадываю: это было мне известно все время. Здесь задействованы какие-то странные силы, не связанные ни с человеком, ни со Старыми. Я могу чуять их природу, хотя словами это не выразить никак. Если Старые были когда-то неосязаемой силой, научившейся манипулировать человеком как орудием, исключено ли, что существуют и иные силы, орудия которых — сами Старые?
Быть бессмертным — судьба человека. Пять миллионов лет он умудрялся обходить этот вопрос стороной. Теперь приходится делать выбор. Для меня это кажется абсурдом. Да разве можно предпочитать сон бодрствованию, особенно весенним утром? Тем не менее есть много таких, кто, приоткрыв один глаз, с хмурой гримасой натягивает одеяло на голову, подальше от света. Засоне сон кажется бесконечно желанным.
Позвольте изложить это как можно яснее. Человек должен владеть бесконечной тягой к жизни. Он всегда, неотступно должен сознавать, что жизнь превосходна, упоительна, бесконечно богата, безраздельно желанна. В настоящее время, будучи зажат на грани между животным и подлинным человеком, он постоянно страдает от скуки, депрессии, утомленности жизнью. Цивилизация давит на него таким бременем, что он не может углубиться до своих потаенных ключей чистой жизненности.
Контроль над корой передних долей все это изменит. Человек перестанет бросать ностальгические взгляды на колыбель, откуда вышел; поймет и то, что смерть — это не выход. Человек — творение жизни и дневного света; судьба его — -в полной объективности.
К тому времени, как эти записки будут опубликованы, нас станет больше — по меньшей мере, дюжина. И мы позаботимся обеспечить наглядное доказательство всем моим доводам. Сплав Нойманна изготовить несложно; до конца столетия нас может стать целый миллион.
Моя жена Барбара печатает эти записки по моей диктофонной записи. Кстати, мы заметили кое-что интересное. У Барбары кора передних долей начинает срабатывать сама по себе. Понимание того, что это
При слове «время» сердце на миг обмирает. Что, если Они успеют пробудиться раньше?..
Джой Кэрол Оутс
Послесловие
«Человеческий ум может включать в себя все прошлое человека; но он же включает и все его будущее.
Среди многих замечательных писателей сегодняшней Англии четверо вызывают у меня особое волнение, потому что они, работая в самых разных жанрах, пытаются выразить актуальнейшую проблему нашей современности: как проникнуть в будущее, как выйти из состояния смятения, отчаяния, нигилизма, как создать ценности, которые бы позволили человеку развиться в более высокую форму. В то время как их современники в Англии и, как ни печально, весьма часто в Америке довольствуются шутками насчет прошлого и будущего в произведениях, технически зачастую великолепных, но нравственно совершенно отыгравших, Джон Фаулз, Дорис Лессинг, Маргарет Дрэббл и Колин Уилсон сознательно пытаются представить для человека новый образ, новый Само-образ, освобожденный от двойственности, иронии и эгоцентрической узости воображения, которые мы унаследовали от романтизма девятнадцатого века.