Константин Иванович вздохнул и поморщился. Вот уже почти три года он вынужден повторять самому себе утешительные истины: нельзя жить с человеком из жалости, насильно мил не будешь и так далее. Эти банальности нужны ему, как витамины, для поддержки жизненного тонуса. Хотя Надя не просила о жалости, не пыталась быть «милой насильно», все равно — сама виновата. Он ведь артист до мозга костей. Он не может дышать без свежих страстей, без ярких чувств, без юного праздничного личика Маргоши, наконец. Не может — и все. Он тоскует по Маргоше каждую секунду, даже Париж без нее кажется пустым и пресным. Она прилетает сегодня в половине третьего утра по местному времени. Вырвалась к нему на пару дней, просто так, потому что соскучилась. Ждать осталось совсем немного. Уже полночь, он побудет в кафе еще полчасика, потом пройдет пешком по бульвару Сан-Жермен до платной стоянки, сядет в маленький серебристый «Рено», который взял здесь напрокат, и отправится в аэропорт встречать свою красавицу… Хозяин за стойкой тщательно протирал бокалы. Стена за ним была заклеена денежными купюрами разных государств. Вон ту старую советскую десятку с профилем Ленина подарил хозяину Константин Иванович в семьдесят девятом году. И в каждый свой приезд он дарит хозяину кафе на площади Сен-Мишель бумажную денежку на память. Деньги в России все время меняются. Хозяин берет купюру, кивает без всякой улыбки, говорит: «Мерси, месье». Но не помнит, не узнает.
Парижане вообще помнят и узнают только самих себя. Нет более надменного города в мире. Сколько раз театр приезжал на гастроли, сколько фильмов переведено на французский, показано по телевидению, а все не узнают. В упор не видят.
Константин Иванович любил пожаловаться на бремя всемирной славы. И в Нью-Йорке, и в Квебеке, и в Риме обязательно кто-то оглянется, улыбнется, произнесет имя если не самого Калашникова, то кого-нибудь из его известных персонажей. А по Москве пройти пешком невозможно, в магазинах вот уже лет двадцать замирают кассирши, глядят с открытыми ртами, гаишники не штрафуют, просят автограф.
— Силь ву пле, месье? — Хозяин оторвал взгляд от своих бокалов, взглянул вопросительно, без улыбки. — Анкор кафе?
Калашников вздрогнул. Оказывается, он тупо, не отрываясь, смотрел в это тонкогубое французское лицо, смотрел и не видел, думал о своем. А кофейная чашка давно опустела.
— Уи, месье, кафе-о-ле, — эхом отозвался Калашников и, продолжая пристально глядеть в блестящие черные глаза хозяина, добавил на своем хорошем французском:
— Вы не узнаете меня? Я ведь много раз заходил к вам. Я очень известный русский артист.
— Нет, месье. Я вас не знаю. Вам кофе с сахаром?
«И что на меня нашло? — удивился Константин Иванович. — Глупость какая… Даже если этот гаденыш меня узнал, все равно не скажет. Будет молчать, как партизан, и с гордым видом шлифовать свои бокалы».
Калашникову вдруг захотелось молодо, смешно схулиганить, выкинуть какую-нибудь забавную штуку. Просто так, потому что прилетает Маргоша, потому что теплая сентябрьская ночь, Париж, и какие там пятьдесят девять лет? Опять восемнадцать, не больше. Жаль, нет зрителей. Тонкогубый потомок Наполеона не в счет.
В кармане пиджака затренькал радиотелефон. Он сразу узнал голос своей невестки Кати, удивился и скосил глаза на часы. Здесь полночь, а в Москве, стало быть, два часа ночи.
— Константин Иванович, Глеба убили.
— Прости, что, Катюша? — Было отлично слышно, но он не понял.
Разве можно такое понять с первых слов?
— Его застрелили полтора часа назад у подъезда. Мы возвращались с премьеры. Прилетайте, пожалуйста, в Москву.
Оля Гуськова терпеть не могла метро, особенно Кольцевую линию и центральные станции. Ее раздражало все: подсвеченные попугайные мозаики «Новослободской», планеристы, колхозники и пионеры на плафонах «Маяковки». Даже если не глядишь в расписной потолок, все равно чувствуешь присутствие этих плоских жизнерадостных призраков. Над платформами станции «Проспект Мира» огромные люстры свисают с потолка, качаются, словно хотят упасть на голову.
Из глубины преисподней, из черного туннеля, несется ветер, пахнет паленой резиной, вспыхивают огни. Люстры держатся на тонких, ненадежных крючьях, вот сейчас еще один порыв ветра — и ледяная сверкающая громадина рухнет прямо на Олю. Возможно, так будет лучше для всех… Поезд остановился. Люстра не рухнула, продолжала медленно качаться, и желтоватые световые блики неприятно скользнули по лицу, когда Оля вошла в вагон.
— Осторожно, двери закрываются… В вагоне пахло приторными духами. Оля чуть поморщилась и села в уголок, подальше от двух одинаково одетых, накрашенных, надушенных девиц, и вообще, подальше от всех. Благо народу в это время совсем мало. Ее раздражали запахи, звуки, взгляды. Так раздражали, словно вся кожа содрана, каждый нерв оголен.
Оля вытащила из рюкзака тоненький Молитвослов, открыла наугад и стала читать, низко опустив голову.