— Разумное существо… Но я ещё не встречала ни одного живого еврея, которому от этого ума-разума прибавилось бы хоть немного здоровья.
— И это, увы, правда.
Доктор заторопился, пожелал больной всего хорошего и, повернувшись к маме, сказал:
— Будьте добры, проводите меня до угла.
Ицхак Блюменфельд долго одевался под бодрый стук молотка деда Шимона, с первого раза никак не мог вдеть длинные руки в рукава плаща и водрузить на прежнее место — правое ухо — свой элегантный чёрный берет.
Когда они вышли на улицу, доктор Блюменфельд тяжело вздохнул:
— Я подозреваю самое плохое… Нужно срочно в больницу
— Опухоль?
— Не исключено. Настораживают значительная потеря веса, беспричинная температура, отсутствие аппетита. Буду счастлив, если ошибусь в своих дурных подозрениях. Вечером приходите ко мне за рецептами. Я выпишу таблетки. Прощайте!
Мама в тот же вечер сходила с рецептами в аптеку, получила у Ноты Левита лекарства, но бабушка Шейна наотрез отказалась их принимать.
— Зря тратите на меня деньги, — упорствовала она и, чтобы никто из родных не приставал к ней с расспросами о самочувствии, старалась незамеченной выскользнуть из дома и нырнуть в липовую рощу — благо, та была недалеко.
Возвращаясь из школы, я по просьбе мамы иногда сворачивал не к себе и не на Рыбацкую вместе с моей соседкой по парте Леей Бергер, а на Ковенскую улицу, к дому бабушки Шейны и деда Шимона.
— Ты не должен её забывать, — укоряла меня мама. — У тебя ведь две бабушки.
Мама печально глянула на меня, ожидая видно, что я признаю себя виноватым. Но я ошибся.
— Боюсь, Гиршке, что скоро у тебя может остаться только одна бабушка — Роха. — Она горестно вздохнула и тихо добавила: — Бабушка Шейна тебя очень любит, а ты к ней почти не ходишь, мало с ней бываешь. Ты, сынок, поторопись её любить. Любовь к тому, кто стар и немощен, нельзя откладывать на завтра. Можно опоздать.
Бабушка Шейна и впрямь меня любила. Бывало, только увидит и сразу заладит: «Ах ты, моё золотко, ах ты, мой красавец… Ах ты, ах ты…» — но мне с ней было скучно, не так интересно, как со вспыльчивой, непредсказуемой и властной бабушкой Рохой, которая могла меня и дедовским ремнём вытянуть, и подзатыльник дать, и вдруг одарить поцелуями. Роха-самурай была въедливая, шумная, а бабушка Шейна — покладистая, тихая, как пташка, которая выпала из гнезда и, сломав крыло, жалобно попискивает — хочет взлететь, но не может.
Бабушка Шейна любила подолгу сидеть в липовой роще на огромном почерневшем пне и тихонько разговаривать сама с собой. Нередко, уже издали, я замечал, как она, ни к кому не обращаясь, что-то шепчет. Когда я приближался, бабушка уже не вставала мне навстречу, не осыпала меня, как прежде, сладкими, словно карамельки, восторженными восклицаниями: «Ах ты, ах ты, ах ты», а оглядывала с головы до ног и с гордостью принималась безудержно нахваливать, чтобы скрыть свою боль и замешательство.
— Как же ты, золотко, вытянулся! Уже стал настоящим мужчиной! Только пока ещё безусый!
— Расту, бабушка, расту. Будут у меня и усы. А ты что тут сидишь в роще одна и что-то вроде бы липе шепчешь? Устала? Отдыхаешь?
— Отдыхаю. Фейга обед варит, Хася белье стирает, Песя полы моет. А я бездельничаю.
— А с кем ты только что разговаривала?
— С тем, кто всегда внимательно всех выслушивает и никого никогда не перебивает.
— С липой?
— Нет, нет. Не с липой. Ты всё равно не отгадаешь. Когда ты, Гиршеле, состаришься, то, наверное, сам захочешь с Ним наедине поговорить и кое о чём Его спросить. Но на ответы не рассчитывай. Тот, к кому я обращаюсь, никому на вопросы не отвечает.
Бабушка Шейна говорила загадками, и такие недоступные моему разуму разговоры быстро мне надоедали и утомляли. Не желая обидеть её, я всё же снимал свой ранец и, примостившись на траве возле пня, спрашивал, как она себя чувствует и пишет ли из тюрьмы дядя Шмуле.
— Пишет, — кивала бабушка Шейна.
— А что пишет?
— А что можно из тюрьмы писать? Пишет: ждите, скоро вернусь. — Она помолчала, послушала, как весенний ветер балуется с листьями на липе, и тихо, чтобы слышали только ветер и я, сказала: — Может, Шмулик вернётся скорее, чем он думает.
— Это было бы хорошо.
— Конечно, хорошо. Лучше и быть не может. Говорят, что арестантов на несколько дней отпускают на похороны отца или матери. Может, и его отпустят. Хоть кадиш на моей могиле прочитает.
— Что ты, бабушка, говоришь?! — воскликнул я. — Я не хочу, чтобы он читал на твоей могиле кадиш! Не хочу!
— Ах ты, мое сокровище, ах ты, мой умница, — пропела бабушка. — Что поделаешь, если в отмеренный срок каждый должен уйти в мир иной. Господь ни для кого исключение не делает, ибо человек и рождается для смерти.
— А я с ним не согласен! — выпалил я, как будто речь шла о моём однокласснике — зазнайке Менделе Гибермане. — Не со-гла-сен!
— С кем?
— С твоим Богом. Ты хорошая, мы с мамой и тётушками попросим Его, и Он обязательно сделает для тебя исключение. Вот увидишь, сделает.