В эту минуту Пер из Буа понял, что он навсегда выкинут из игры, сын даже и виду не хочет показать, будто его слушает. А-а, так! Здоровая рука его смаху и свирепо ударяет по краю постели, он вскрикивает, рука ушиблена, и в ту же секунду она немеет, немеет и отмирает, от пальцев вверх по кисти, вверх до плеча. Он чувствует, что обе стороны его тела стали свинцовыми. Что это, что такое? От ушибленного места на руке, от этого широкого пореза? Безделица, ничего! Он перегибается наперед и хочет яростно закусить рану, но не может дотянутся, смотрит на нее, облизывается и ворчит. Нелепое, скотское поведение, Пер из Буа беспомощен. Ладно, но никто не должен этого видеть! Он хочет замаскировать свою беспомощность, сильно приподнимает плечи, как будто ему неловко сидеть, и он отлично может поправиться; ему удается подпихнуть одну мертвую руку другой, они мягки и податливы, переваливаются, как тесто.
Волна горя готова подняться в нем, но у него хватает силы справиться с собой. Он говорит – говорит словно со стихиями, с морем и громами:
– Я хочу разделиться. Девчонки должны получить свое, пока ты не разорил нас.
Ха, конечно, не о девчонках он так сильно беспокоится, он это придумал.
– А сам я возьму родительскую часть, – продолжал он, – и все должно быть написано!
Теодор не отвечал.
– Ты слышал? – закричал старик.– Пусть придет поверенный!
Теодор вышел.
Чепуха, адвокату совершенно незачем приходить. Делиться? Как это – делить лавку, разбивать на мелкие кусочки, сносить постройки? Извините, наоборот, нам надо прикупить земли, нам надо расшириться! За адвокатом не пошлют, а отец лежит в параличе и сам не может его раздобыть. Так время и пройдет. Но ведь вот: отец может начать реветь, в конце концов, кто-нибудь услышит его с дороги и приведет адвоката в Буа. Это вполне возможно. Ну что ж, тогда Теодор поговорит с господином Хольменгро, ему и раньше приходилось укрощать бешенство отца. А если уж ничего не поможет, тогда ревущего отца можно сплавить в богадельню!
Дни шли.
Теодор пользовался жизнью, как охотничьим полем, как пастбищем, он действовал направо и налево, и его рвение приносило ему радость. Театр процветал в качестве танцевального зала, по субботам аккуратно устраивались балы, а молодежь обладала хорошим здоровьем. Сушка рыбы на горах подвигалась быстро, недели через две можно будет погрузить всю партию на яхту и отправить, а это – большие деньги, даже за вычетом задатка; деньги на щегольство, расширение дела и приятности жизни. Теодор купил себе большой граммофон. Сначала он держал его в театре и играл там, и – господи, сколько грусти было в «Коронационном марше» и в «Незабудке». Его жажда деятельности могла бы выразиться и в большем: будь карусель в моде, он устроил бы большой круг с шарманкой и флагами, то-то были бы денежки! Но карусель – это шум, ярмарка и базар. Нет, а он подумывал о кинематографе, как в других городах, это модно, а денег дало бы еще больше! Ах, чего только нельзя наделать в Сегельфоссе! Когда распространилась молва, что адвокат Раш готовится к большому празднику в саду, Теодор-лавочник раскритиковал в пух и прах и самый праздник, и бурду, какою там будут угощать. Нет, уж коли на то пошло, у него есть птичий остров, и на нем избушка, можно отправиться туда с граммофоном и изрядным угощением. Только бы ему залучить туда кого-нибудь из господ!
Но однажды Теодор махнул чересчур уже далеко!
Музицировать с граммофоном в театре было неудобно: народ собирался снаружи и торчал под окнами; и в сущности, было бессмысленно сидеть и наслаждаться граммофоном в одиночку, когда имелось в виду блеснуть этой новой музыкой на все местечко. Что, если он возьмет граммофон домой, в лавку? Это привлечет народ и увеличит торговлю, тут же представится повод объявить, что граммофон стоил ему целое маленькое состояние, объяснить устройство механизма. Люди повалятся с ног.
Он перенес машину домой, снял трубу, вставил пластинку, завел и начал играть.
Люди повалились с ног. Но в ту же минуту наверху поднялась тревога, загремела палка.
Ведь Пер из Буа не окончательно умертвил свою здоровую руку, он только так неудачно ушиб ее, что она онемела, но потом она опять ожила и могла стучать так же сильно, как раньше. А на зияющий порез он обращал ровно столько внимания, что не мешал ему оставаться, как он был, без всякой повязки, – сделайте одолжение! Разумеется, рана опять раскрылась и кровоточила всякий раз, когда он ударялся об что-нибудь, но – сделайте одолжение, пусть себе раскрывается!
Что это за музыка внизу, в лавке? Да, было из-за чего стучать! Когда палка не подействовала, начал работать стул. Музыка продолжалась. Тогда-то и случилось: Пер из Буа заревел. О, ужасным ревом одинокого человека, ревом железного быка!
Но Пера из Буа так много лет не видали в лавке, что никто его уже не помнил и не питал к нему почтения. Поэтому, когда Теодор покачал головой и остановил машину, публика испытала разочарование и стала говорить, что вот есть же такие, что не выносят музыки, а иные собаки прямо-таки от нее бесятся.