– Вот, господин Дидрексон, – ответил Борсен, обращаясь к хозяину, – мы все барахтаемся, и вы, и он, и я. И ничего нет для нас значительнее именно этого нашего собственного барахтанья. Один покупает гагачий остров, вечером, ложась спать, потирает руки, радуясь хорошему дельцу; другой уезжает на двенадцать недель на заработки, а когда возвращается домой, оказывается, что милая его уже три недели мучается зубной болью и рвотой.
И Теодор, и хозяин поняли, что тут было что намотать на ус. Тут был какой– то намек, они думали и прикидывали в уме: двенадцать недель, три недели. А может быть, это просто вранье пьяного человека? В конце концов Теодор рассердился и сказал:
– Это не на мой ли гагачий остров вы намекнули?
– И те, что померли несколько лет тому назад, или, в прошлом году, а то и совсем на днях, тоже жили здесь раньше и барахтались, – продолжал Борсен.– Продавали, и покупали, и по вечерам почитали себя счастливыми, потому что им удалось обтяпать дельце. Да. А потом умерли. Так не могло ли им быть безразлично, обтяпали они хорошее дело или нет? На нашем маленьком кладбище я прочитал на могильном кресте про Андора Нильсена Вельта. Он был отцом человека с желтым шелковым платком в ялике. Этот отец умер лет этак с двадцать тому назад, и ни одна душа не вспомнит о нем, даже и сын; а он барахтался усердно, смастерил новую дерновую крышу на своей избе в Вельте и по вечерам, ложась спать, радовался этой новой крыше. Потом умер и ушел от всего. А теперь барахтается его сын.
– Да, – сказал хозяин, желая выразиться как-нибудь помягче, чтобы никого не задеть.– Такова уж жизнь. Ведь так уж ведется.
– А если остановиться только на минутку и прислушаться, так видишь неслыханную дерзость и бесстыдство, в этом занятии своими делишками и суетой. Неужто не может быть все равно?
При этих словах телеграфист уставился глазами в свой стакан, в славный стаканчик, и принял глубокомысленный вид.
Ах, этот телеграфист Борсен, такой разбойник-плутяга, пожалуй, он прибегает к обычным уловкам пьянчужки, внушая мысль о глубоких думах, переживаниях и разочарованиях, скрывающихся за его пьянством. А в следующую минуту – уж не закатит ли он глаза к звездам и не испустит ли тяжкий вздох, не находя слов? Наверное, его молодые слушатели достаточно потрясены слышанным?
Теодор, во всяком случае, устоял, – может, ему и раньше доводилось переживать такое же положение; он сказал – даже не прожевав хорошенько:
– Ну, а разве плохо было, Борсен, прийти на пароход и попасть на такое знатное угощение? Я помахал вам сверху, но вы притворились, будто не видите.
Но и на этот раз молодой Теодор, должно быть, проявил чрезмерную развязность.
Телеграфист поднял свои глаза откуда-то с большой глубины, очень издалека, и медленно перевел их на Теодора:
– Вы махали мне, да, – сказал он.– Надеюсь, вы научились потом у этого молодого господина, нашего хозяина, как такие вещи делаются.
– Ах, вот вы как! – ответил Теодор и захохотал, но изрядно смутился.– Я полагал, что настолько вас знаю, что могу себе это позволить.
– Так что вы читали Стенвинкеля, господин Дидрексон? – спросил Борсен без всякого перехода.
– Да. Чтобы быть в курсе того, что мне встретится на пути.
– Правильно. Таким путем видишь огромные перемены, совершившиеся здесь с тех пор. У нас не делается ничего большого по сравнению с тем, что было тоща. Дела, торговля? Дребедень, кучи желтых шелковых платков. Наша жизнь выбита из колеи, лошади без кучера, а так как лошади знают, что везти вниз легче, чем на гору, то они и тащат вниз. Вниз нас, под гору, долой! Жизнь становится смешной, мы суетимся и работаем из-за еды и платья, мы притворяемся, будто живем. В старину существовали огромные различия, был замок и была пустыня, нынче – все одинаково; в старину была судьба, нынче – заработная плата. Величие – что это такое? Лошади стащили его под гору: позвольте и мне фунтик величия, сколько это будет стоить? Мы покупаем себе искусственные челюсти и разводим новую кишечную флору в желудках, для всех одинаковую, единую по всей линии, мы делим между собою жизнь, разрежаем друг другу воздух и оставляем каждому следующему поколению все более и более спутанный и изуродованный мир. Принцесса? Она разъезжает на велосипеде, как рабочие ее папаши – короля, а они еле-еле сворачивают перед ней на дороге, хотят – поклонятся, хотят – нет.