Но все не могло быть хорошо. Яковаччи поскупился даже на колонны в зале приемов губернатора. Конечно, во времена Вильгельма Оранского жизнь в американских колониях была суровой, но вся суть… пусть не вся, но главная суть этой жизненной драмы в том и состояла, что американцы тех лет еще не отряхнули со своих ног прах старой, одряхлевшей Европы, они жили в Новом мире, но упрямо держались за старые порядки, и именно это должен был услышать всякий — да, прежде всего услышать: вот мрачно вступил хор заговорщиков, это были американские заговорщики, носившие за поясом не изящные шпаги, а угрюмые пистолеты, но думали они еще по-европейски, и заговоры свои строили на европейский манер, и пели так, как пел бы какой-нибудь Спарафучиле.
Ричард — это, по сути, Герцог Мантуанский, облагороженный не европейской распущенностью, но пуританским воспитанием. Отличие — внутри, в глубине, в интонации, а не во внешнем. Яковаччи говорил о деньгах, импресарио всегда стеснены в средствах, жизнь у оперных театров действительно тяжелая, но разве во времена Паизиелло или даже молодого Россини она была легче? Но тогда ведь находили средства для замечательных декораций, порой гораздо более замечательных, чем музыка, которую они иллюстрировали.
Вышел Фраскини, и Верди удивился тому, насколько невыразительно звучал сегодня его голос. Еще вчера в голосе Фраскини была светлая звонкость, летучесть, ради которой маэстро готов был простить ему вялые, невыразительные нижние ноты. Сейчас и верха звучали так же плохо, будто певец не то чтобы не распелся перед спектаклем, но вообще не раскрывал рта после генеральной репетиции. Верди поморщился и отодвинул стул в глубину ложи.
Аплодисменты после первого акта быстро стихли — публика ждала обозначенного в программке эффектного зрелища: сцены гадания в убежище Ульрики. Верди представлял, какое всех ждало разочарование, так оно и получилось — вместо загадочной пещеры, в которой плавали бы неясные силуэты загробных духов, на сцене было нечто, напоминавшее заброшенную виллу, колдунья восседала на огромном камне, в котором дотошный театрал мог узнать скалу из последней постановки вагнеровского «Тангейзера». Верди не видел этой оперы и мог бы подумать, что камень соорудили в театральной мастерской специально для премьеры, но сам Яковаччи раскрыл производственный секрет — жалуясь маэстро на перманентную бедность и долги, импресарио подробно описал, что именно и откуда пришлось позаимствовать, чтобы сцена не выглядела совсем пустой.
Впрочем, пела Ульрика замечательно — пожалуй, только синьора Арвидсон и обладала тем голосом, какой был нужен Верди в этой опере: низкое контральто, мрачное, с темными, будто закрашенными углем, верхами и удивительно наполненными низкими нотами. Отлично, да, отлично. Гадание прозвучало так, как слышал его Верди, когда писал эту музыку. Замечательно.
Верди улыбался, и Джузеппина, обернувшись, когда зал взорвался аплодисментами, улыбнулась в ответ. Верди наклонился к ее уху и прошептал: «Хороша, верно? Если бы остальные были хоть наполовину так же хороши…»
Но остальные оказались ни хороши, ни плохи. Что-то происходило сегодня с главными персонажами: госпожа Жюльен-Дежан пела так, что ее, скорее всего, в задних рядах и, тем более, на галерке просто не слышали. Верди ждал возмущенного ропота, но наверху было тихо — то ли Амелия все-таки пела не так дурно, как ему показалось, то ли знатоки, собравшиеся под крышей театра, больше слушали музыку, чем исполнителей. Верди очень на это надеялся. Должны же были они услышать в музыке ту страсть, с какой Амелия любила Ричарда и готова была ради него на все… на разрыв с мужем… на то, что Ренато не позволит ей увидеться с сыном… может, даже на смерть она была бы готова, если бы… но смерть ждала не ее, смерть для своего любимого она сама вытащила из вазы, сама, своей рукой, там было несколько листков, откуда ей было знать, что на одном из них написано это ужасное слово?
В антрактах Верди не выходил из ложи. Более того, он запер дверь на ключ, не отвечал на стук, Яковаччи что-то говорил из коридора, но из-за шума в партере слышно было плохо, и Верди не стал отвечать. Он держал Джузеппину за руку, она сидела прямая, внешне спокойная, обводила взглядом ложи напротив, улыбалась, но Верди понимал: она волнуется.
Сомма тоже молчал. Он начал было говорить что-то, когда опустился занавес после первого акта, но Верди покачал головой, он не был расположен сейчас к разговорам. После спектакля, если все пройдет хорошо, он, конечно, скажет синьору Антонио, что никогда еще стихи так хорошо не ложились на музыку, в этой опере получилось то, чего он не мог добиться от бедного Пьяве, а до того — от франтоватого, безумно талантливого Солера, не говоря уж у трудолюбивом, но не очень способном Каммарано, сотрудничество с которым принесло Верди немало неприятных минут, но вспоминать об этом было неправильно, нехорошо, Каммарано даже до премьеры написанного им «Трубадура» не дожил, бедняга, пусть земля ему будет пухом…