Укрывшись старыми овчинами, стучат зубами повар, конюх и дворник. За перегородкой, на женской половине, что-то бормочет во сне старшая кухарка. В страхе вздрагивает Сарра, беспокойно мечется Эсфирь: только легли, и опять скоро вставать, уже для ночной «работы». Стонет Рахиль. Сегодня она не годится. Зря он ударил ее. Себе же в убыток.
В передней господских покоев счастливо храпит Мордухай. Он хозяйский телохранитель.
…Когда Эсфирь и Сарра, устало вздыхая, вернулись, легли, и Леон, вновь заперев пристройку и пересчитав ночную выручку, довольный, завалился спать в душной своей каморке, Рахиль неслышно поднялась, скользнула под низкие нары и выбралась сквозь узкий тайный лаз в задней стене пристройки. Лаз был искусно укрыт снаружи старыми разбитыми корчагами.
Она шмыгнула в книгохранилище.
— Холодно!
Эксатр усадил еврейку на колени, укрыл овчиной. Рахиль наклонилась к его руке, поцеловала волшебный камень в кольце. Отчего ее обычно бескровное лицо разрумянилось, губы сделались алыми? Пригревшись, она совсем по-детски приникла к Эксатру и затихла.
Он гладил ее и думал, жалея: «Бедный ребенок! Пусть хоть немного поспит в тепле».
Но Рахиль не хотела спать.
— Ты скоро будешь с Крассом на Востоке, — шепнула она с тоской. — Знаешь в Галилее город Назарет?
— Знаю.
— Заверни туда, если хозяин позволит, на обратном пути, найди жилье портного Яакова. Любой покажет. Это мой родитель. Он продал меня богачу Едиоту. Я теперь отца не осуждаю. Вынужден был продать, чтобы спасти дом и семью. А тот сбыл меня в Рим. Расскажи обо мне моей матери. И привези от нее какой-нибудь знак: хоть горстку золы из очага.
— Нет уж, детка, — вздохнул Эксатр. — Я больше сюда не вернусь.
Утро после многих нудных и пасмурных дней выдалось вдруг на редкость ясным, сухим и солнечным, и все сочли это добрым знамением. Даже Красс, обычно холодный, невозмутимый, слегка возбужден.
Он одаривал ныне всех встречных своей знаменитой белозубой улыбкой; не было на римских улицах человека, пусть самого безвестного и незначительного, которого, отвечая ему на приветствие, он не назвал бы по имени.
Сегодня решалось многое.
И хотя еще ничего не решилось, Красс успел сменить мирную белую тогу с благородной пурпурной каймой на сагум — короткий военный плащ. Он торопил события. На Марсовом поле, в той его части, что была еще свободна от построек, на мокром лугу между Тибром и ручьем, впадающим в него, уже выстраивалось по когортам, манипулам и центуриям наспех навербованное войско…
Голос! Глубокий и мягкий, крепкий и нежный, звенящий то воинской медью, то пиршественным серебром, порой отчаянно рыдающий, порой ласкающе задушевный или безудержно веселый, раскатывающийся громом и журчащий ручьем, страстный и равнодушный, усталый и бодрый, просительный и повелевающий, то впадающий в доверительную хрипоту, то звучащий чисто, как флейта, но всегда проникновенный, можно сказать завораживающий, — ни у кого в Риме не было такого богатого всевозможными оттенками и тончайшими переходами голоса, как у Марка Лициния Красса.
И никто в Риме, пожалуй, кроме Цицерона, ненавистного Крассу, не владел столь искусно своим дивным голосом.
— Сколько здоровых и крепких мужчин, не имеющих своей земли и вынужденных прозябать в докучливой праздности, получат добрую работу! Разве не жаль вам их жен, вечно хмурых от беспросветной нужды, и детей, разучившихся играть?..
Он убеждал Народное собрание возложить на него, Марка Лициния Красса, миссию похода на Восток. И место для речи выбрал подходящее — площадку у круглого храма Весты, покровительницы Рима, как бы выступая от ее имени. Той самой Весты, юную жрицу которой он совратил двадцать лет назад именно своим чарующим голосом.
О парфянах — ни слова. Но все знали, что Красс неудержимо стремится к войне именно с ними. Весталка Лициния была глупой девицей, которую изнуряли тайные желания. Но сейчас на Форуме нет глупых девиц. Здесь — мужчины. И чудесами голоса их не проймешь.
Город опять накрыло огромной черной тучей. Заморосил холодный дождь. И в черном провале Форума, где одиноко алел военный сагум Красса, по толпе прокатился соответственно холодный ропот:
— Как можно?
— Идти на тех, кто ни в чем не виноват перед нами?
— И к тому же связан с Римом честным договором?
Громче всех возмущался народный трибун Атей:
— Недопустимо!..
— Заткнись, Атей! — оборвал его грубо центурион Корнелий Секст. — Ты хочешь, чтобы я умер с голоду? У меня, ты знаешь, всего один югер земли…
Они с Фортунатом уже получили хороший задаток, в их доме появились наконец вино и мясо, капуста, бобы, — что же теперь вернуть все это назад?
— Ты глуп, Корнелий, — вздохнул народный трибун. — Кто повинен в твоей нищете, как не Красс? Разве не он и не такие, как он, захватили всю нашу землю и превратили безземельных пахарей в солдат — с тем чтобы эти несчастные добывали кровью своей для них же другие, новые земли?