— Будет, государь, вот что: царь Хеттейский возьмет Ханаан: подкопают воры стену и войдут в дом. Были мы четыреста лет под игом кочевников и, может быть, другие четыреста будем под игом Хеттеян. Прадед твой, Тутмоз Великий, вознес Египет во главу народов, и были мы свет миру, а ныне этот свет потух…
— Что же делать, Рамоз?
— Сам знаешь что, государь.
— Начать войну? — спросил царь.
Рамоз ничего не ответил: знал, что царь погубит себя, погубит царство свое, а войны не начнет.
Царь тоже молчал, как будто глубоко задумался. Вдруг поднял голову, сказал:
— Не могу!
Еще помолчал, подумал и повторил:
— Не могу, нет, не могу! «Мир, мир дальним и ближним», — говорит отец мой небесный, Атон. «Мир лучше войны; да не будет войны, да будет мир!» Вот все, что я знаю, все, что имею, Рамоз. Это у меня отнимешь, — ничего не останется: нищ, гол, мертв. Лучше сразу убей!
Говорил тихо, просто; но сердце Дио дрогнуло вновь, так же как намедни в радости райского сна. Вдруг почему-то вспомнилась ей над желтой равниной песков в солнечно-розовой мгле млеющая бледность исполинского призрака — пирамиды Хеопса: совершенные треугольники: «Я начал быть, как Бог единый, но три Бога были во Мне», по слову древней мудрости, — божественные треугольники, возносящиеся к небу все уже, уже, острей, острей и, наконец, в последнем острие — восторг исступляющий, тот же, как в этом тихом слове Ахенатона: «Мир»!
— О, сколь сладостно ученье твое, Уаэнра! — опять выскочил Тута — пудель Данг лизнул царя языком в лицо. — Ты — второй Озирис, не мечом, а миром мир побеждающий. Скажешь воде «взойди на гору» — взойдет; скажешь горе «пади на воду» — падет; скажешь войне «да будет мир» — и будет мир.
— Слушай, Рамоз, — начал царь, — я не так подл, как думал Рибадди, и не так глуп, как думает Тута…
Пудель Данг получил по носу: испугался, огорчился. Но сидевший рядом с Тутой вельможа Айя, старик с умными, холодными и бесстыдными глазами, утешил его.
— Э, полно, брось, не стоит, — шепнул ему на ухо. — Видишь, дурака валяет, юродствует!
— Я не так глуп, как думает Тута, — продолжал царь. — Я знаю: долго еще на земле мира не будет, будет война бесконечная, и чем дольше, тем злее: «все будут убивать друг друга», по древнему пророчеству. Был потоп водный — будет кровавый. Но пусть же, пусть и тогда знают люди, что был человек на земле, сказавший: «Мир!»
Вдруг обернулся к Мерире:
— А ты, Мерира, что думаешь, чему усмехаешься?
— Думаю, государь, что ты хорошо говоришь, но не все. Бог не только мир.
Он говорил медленно, с усильем, как будто думал о чем-то другом.
— А что же еще? — помог ему царь.
— Еще война.
— Что ты говоришь, мой друг? Война — не Бог, а дьявол.
— Нет, и Бог. Две стороны треугольника сходятся в одном острие: день и ночь, милость и гнев, мир и война, Сын и Отец — все противоборства в Боге…
— Сын против Отца? — спросил царь, и рука его, сжимавшая ручку кресла, чуть-чуть дрогнула.
Мерира поднял на него глаза и усмехнулся так, что Дио подумала: «Сумасшедший!» Но он тотчас опустил их снова, и лицо его окаменело, отяжелело каменной тяжестью.
— Что ты меня спрашиваешь? — ответил он спокойно. — Ты лучше моего знаешь все, Уаэнра: сыну ли не знать Отца? Бог — мера всего. Не тебе говорю, а людям: меры ищите во всем — меры мира и меры меча.
— Истинно так! Истинно так! — воскликнул Рамоз. — Я тебя, Мерира, не люблю, а за это слово в ножки поклонился бы: мера мира и мера меча, — лучше не скажешь.
— Что же тебе в этом понравилось так? — удивился царь, взглянув на Рамоза. — Он говорит очень страшное…
— Да, страшное, да нужное, — ответил Рамоз. — Анкэммаат, В-правде-живущий, правду ты хочешь вознести до неба и расширить по земле; но слабы люди, глупы и злы. Будь же милостив к ним, государь, не требуй от них слишком многого. Лесенку подставь — взлезут, а скажешь: летите — полетят в яму. Милостью одной не проживешь: милость-то наша всем злодеям углаживает путь. Много говорим, мало делаем, а верь старику: нет ничего на свете злее добрых слов пустых, нет ничего подлее благородных слов пустых…
— Это ты обо мне, Рамоз? — спросил царь с доброй улыбкой.
— Нет, Уаэнра, не о тебе, а о тех, кто чуда от тебя требует, а сам для чуда и пальцем не двинет. Двадцать лет правдой служил я царю, отцу твоему, и тебе; никогда не лгал и теперь не солгу. Худо, очень худо делается по всей земле твоей, государь! «Мир», говорим, а вот, меч; говорим «любовь», и вот, ненависть; говорим «свет», и вот, тьма…
Грузно встал, повалился в ноги царю и заплакал:
— Сжалься, государь, помилуй! Спаси себя, спаси Египет, подыми за правду меч! А если не хочешь, так и я не хочу видеть, как губишь себя и царство свое. Отпусти меня, старика, на покой!
Царь наклонился к нему, поднял его, обнял и поцеловал в уста.
— Нет, мой друг, не отпущу, да ты и сам не уйдешь — любишь меня… Потерпи немного, теперь уж недолго, я скоро сам уйду, — шепнул ему на ухо.
— Куда уйдешь? Куда уйдешь? — спросил Рамоз с вещим ужасом.
— Молчи, не спрашивай, скоро все узнаешь! — ответил царь и встал, давая знать, что Совет кончен.
VIII