Читаем Мешок кедровых орехов полностью

Пророчество старика Егермана сбылось через много лет: я захромал. И усомнился. Сомнения были банальными, изжёванными за века многочисленными философами и скептиками: что, мол, она такое — жизнь человеческая? и надо ли скрестись и цепляться, если все там будем? и стоит ли сражаться против подлости, на груди рубашку рвать, сжигать нервные клетки, когда подлость ничуть от наших атак не хиреет, расхаживает с лоснящейся мордой, битком набитая целехонькими нервными клетками? Ну, и в таком духе… Я понимал банальность и бесплодность сомнений, да, видно, душа хромала синхронно с ногой.

Мужественно отхромав год, я сдался врачам, в стационар.

Палата, в которую меня уложили, была привилегированной, люксовой — на двоих. С телевизором и туалетом.

Вторым со мной лежал секретарь парткома крупного совхоза из Чистоозёрного района Василий Иванович. Впрочем, Василий Иванович не лежал, он бегал. Его «прострелило» в машине (он сам был за рулем газика), Василий Иванович кинулся в медпункт — всобачьте, мол, пару уколов, а то некогда: сев идет; из медпункта его — в райбольницу; в райбольнице сказали: нет таких процедур — и сюда, в город. Ну, а здесь процедур всевозможных — хоть ртом ешь. Василий Иванович в первый день нахватал восемь штук: токи Бернара, аппликации, грязи, подводную вытяжку, уколы само собой, еще чего-то там… На высоком лбу его, на гордо вздернутом носике блестел трудовой пот. «Недельку покантуюсь — и домой!» — возбужденно говорил он. Однако на другой день исчезла в больнице горячая вода — и ряд процедур отменили. В том числе прогрессивную подводную вытяжку.

Василий Иванович затосковал. Все рушилось дома, в совхозе, без руководящего глаза: мычали недоеные коровы, разбегались скотинки, околачивали груши специалисты… А главное: без него не шли дожди и потому горели посевы.

Василий Иванович уходил на улицу (он был начнающим больным и долгие прогулки пока не утомляли его) и возвращался ещё более расстроенным.

— А? — говорил он. — Июнь-то какой! Июнь-то какой стоит!

А на дворе действительно праздновал благодатный июнь. Цвели яблони. Кричали вставшие на крыло молодые скворцы. В частом секторе, граничившем с больничным городком и отделенном от нашей территории металлической сетчатой оградкой, тучнели унавоженные огороды. Нaлитые пригородным здоровьем молодухи копались там промеж грядок и, заметив тоскливо взиравшего на них через сетку полосатопижамника, недовольно поворачивались к нему крепкими задами. Затянувшееся отсутствие атмосферных осадков молодух не волновало: огородничество их держалось на поливной основе.

А где-то в степной, солончаковой Чистоозерке трескалась от жары земля и скукоживались, сохли бледные росточки. Чем мог я, отравленный своими проклятыми вопросами, утешить Василия Ивановича? Вздохнуть сочувственно: «Все мы, все мы в этом мире тленны»? Черта ли было ему в этой красивой истине.

Потом пас уплотнили.

Две нянечки висели кровать, сказали нам сухо: «Придётся вас потеснить», — а товарищу, вступившему за ними следом, заискивающе: «Минуточку… потерпите, одеяльце, если озябнете, второе можно».

Товарищ достойно ждал: плотный, лысый, носатый.

Мы с Василием Ивановичем переглянулись. Василий Иванович — я заметил — невольно вытянулся на кровати, убрал живот, свел пятки и развел носки.

Товарищ, однако, рассекретился, как только откланялись нянечки. Он ляпнулся на кровать, качнулся пару раз, сказал: «Пойдет», — и повернулся к Василию Ивановичу:

— Ты, что ли, писатель будешь?

Лицо его удивленно преобразилось: помолодело, заострилось словно бы, отчего крупный нос еще больше выпятился; большой, редкозубый рот распахнулся и выразил любопытство. Именно рот выражал любопытство, а не глаза, как положено.

— Нет, что вы, — заробел Василий Иванович и указал подбородком на меня: — Вот они.

Товарищ крутнулся ко мне, протянул руку.

— Генка, — представился он. — А мне говорят: писатель у вас в палате, если не возражаете. А мне чо возражать? Хоть живого писателя посмотрю, думаю. А то я одного только видел по телевизору. Ну, тот попузатее тебя будет. Вот, друг, — он снова повернулся к Василию Ивановичу, — Тебя как звать? — Василий Иванович отрекомендовался. — Вот Иваныч больше тянет на писателя.

Я сказал: разные бывают писатели. Разной степени пузатости. И по телевизору показывают разных.

— Да и когда его смотреть, телевизор-то? Это баба с дочкой целыми вечерами не отлипают. А я до ночи за баранкой. Хоккей, елки, и то пропускаешь.

Василий Иванович воспрянул, угадав в новичке работягу, да еще, похоже, забулдыгу, с какими он ежедневно, небось, собачится, и не без ехидства спросил:

— А за что вас — Гена, говоришь? — за что тебя, Гена, сюда с таким пиететом?

Вряд ли Гена знал слово «пиетет», но Василия Ивановича понял.

Перейти на страницу:

Похожие книги