Если летом не читают ничего, кроме туристических путевок и авиабилетов, то уже в начале сентября начинают просматривать, пусть и невнимательно, газеты и не очень толстые журналы — обычно те, которые можно легко свернуть в трубочку, чтобы бить ими сонных осенних мух. К Покрову, когда мухи уже спят, понемногу переходят на небольшие книжки рассказов в мягких обложках, с таким, однако, расчетом, чтобы в конце ноября быть готовым к толстым романам и даже двухтомникам[14]. Впрочем, до зимы еще далеко и пока можно ограничиться употреблением в повседневных разговорах оборотов вроде «не май месяц на дворе» или «пора, наконец, пересчитать цыплят» или универсальным «что-то стало холодать — не пойти ли нам…»
К вечеру всё свежéе и туман достигает такой плотности, что из него уже можно ткать первую, самую невесомую и самую серебряную, паутину. Толстые неповоротливые облака еще месяц назад можно было рукой стащить вниз, а теперь они всё тоньше, всё прозрачнее, всё выше и выше в притихшем небе кружит ястреб, делающий то бочку, то переворот, то иммельман. Бабочка, куда-то спешащая по своим делам, нет-нет да и обернется падающим березовым листом. Кленовые вертолетики еще не летят и даже не собираются, но на эскадрильи разбились и на каждой ветке точно знают, кто ведомый, а кто ведущий. В лесу может наступить вдруг такая тишина, после которой почему-то чувствуешь, что надо немедленно извиниться. Все равно перед кем. И сахар в чае теперь размешиваешь дольше. Не на пять минут дольше, как в ноябре, а так — лишних оборота два или три ложечкой сделаешь и всё.
Весь год живешь себе спокойно, ни о чем таком и не мечтаешь, а только посреди бабьего лета, с тоской глядя на улетающих бекасов или зябликов, на то, как утки, оглушительно крякая, с огромным трудом сталкивают с насиженного места на отмели огромное, обросшее за лето ракушками облако, чтобы оно уплыло вниз по течению к Астрахани, нет-нет да и задумаешься… Ведь не может же такого быть, чтобы совсем никак… Ну, пусть низко, пусть на бреющем над лесом, пусть с перерывами на отдых через каждые триста метров, но как-то же должен… Ведь снилось же прошлой ночью, как ты стремительно летел выше леса стоячего, ниже облака ходячего и… Ну, хорошо, пусть не прошлой ночью, а много лет назад, но ведь снилось же! Еще и синяк остался от удара о землю, и если бы не прикроватный коврик… Должен же быть какой-то рудиментарный орган, какие-то железы, какой-то, в конце концов, аппендикс, который отвечает за эту способность. Наверняка его можно развить, если каждый день махать руками и одновременно подпрыгивать.
И ты начинаешь незаметно для себя размахивать руками, хлопать ими по бокам и подпрыгивать, точно глупый пингвин, который, вместо того чтобы спрятать тело жирное в утесах, воображает себя черной молнии подобным. В тот момент, когда ты широко раскрываешь клюв, чтобы прокричать буря, скоро грянет бу… твои ужимки и прыжки замечает жена и велит идти перебирать картошку, перед тем как ее спустить в подвал. Оказывается, надо отбирать мелкую отдельно на салат. Сто раз ей говорил, что проще выбросить мелочь на компостную кучу. Так нет же — наварит под самый Новый год этого гороху в мундирах полную кастрюлю и чисть его. У нее, видите ли, нервный срыв может случиться от такой монотонной работы, а у меня даже и органа такого нет, который за этот срыв отвечает. Ну да, сейчас нет… Может, он и был, но в ходе семейной жизни эволюции превратился в аппендикс. И не только он. И если бы не превратился, я бы сейчас как взмахнул руками, как подпрыгнул…
К утру ветер выдыхается. Уставшие от ночной суеты и нервотрепки облака падают без сил на землю. Истекая водой, они сползают к реке по дрожащим в предутреннем ознобе кронам деревьев, по голым, колючим кустам, по седым нечесаным лохмам травы. Где-то высоко-высоко птица пронзительным криком царапает молочно-белое стекло тишины. Понемногу светлеет. Ежик, проснувшийся ни свет ни заря, разматывает предусмотрительно смотанный на ночь клубок тропинки от своей норы к реке. А река еще спит и шевелит во сне плавниками медлительных рыб. Над неподвижным черным зеркалом воды в синей сиреневой малиновой золотистой дымке летит тихий ангел.
Утром вода в озере синяя-синяя, а небо над ней бескровное, почти белое, точно измученное долгой болезнью. Того и гляди хлопнется на землю в обморок. К обеду солнце нагревает озеро и синева понемногу испаряется. Небо оживает, по нему проплывает облако, в него шелестит дерево облепиха, на ветке которой сидит перелетный дрозд и за обе половинки клюва уплетает кислые до судорог желто-оранжевые ягоды. Вечером, перед тем как почернеть, небо даже ненадолго розовеет, пахнет дымом и упавшей в траву антоновкой. В углу подоконника нагулявшая за лето бока толстая муха потирает лапки перед сном. Медленно. Медленно, как только возможно. Еще медленнее.