Тут я открываю глаза и вижу, что самолет мой давно улетел в Киржач. Небось уже и приземлился на маленьком пыльном аэродроме. Летчик велел механику зачехлить моторы, а сам отметился в ведомости полетов, сел на служебный автобус и поехал домой есть окрошку. Ну а мне ничего не остается, как перестать быть самом собой, превратиться обратно в завлаба, собрать в пакет бумажки от шоколадных конфет, положить пакет в багажник, сесть на велосипед и поехать на дачу, чтобы успеть к ужину.
Дождь кончается. Где-то за деревней еще погромыхивает, и, когда все вокруг освещается далекими сполохами, видно, как по иссиня-черному небу быстро плывут белые косматые облака. Еще накрапывает, но сверчки уже запели на невидимую в тучах луну. На веранде, да и вообще дома, темно — где-то между райцентром и деревней оборвало ветром ветхие провода и электричество, вместо того чтобы бежать по ним на дачу, вытекло тонким голубым искристым ручейком в мокрую траву. Завтра утром к месту обрыва должна будет выехать из города аварийная машина с двумя дежурными электриками, но не выедет потому, что кончится бензин или куда-то запропастятся большие пассатижи, которым скручивают порванные провода, или не будет болтов с нужной резьбой, или электрики вдруг найдут закатившуюся вчера за верстак непочатую бутылку водки.
Все это, однако, будет завтра, а пока на веранде светится только тусклый красный огонек противокомариной спирали да горят две маленьких икеевских свечки в алюминиевых плошках. Из кухни долетают запахи укропа, чеснока и гвоздики — там еще минуту назад солили рыжики, а теперь обо что-то спотыкаются, громыхают кастрюлями, банками и чертыхаются. Собака лежит на мокрых ступеньках и делает вид, что боится грозы. На веранду ей нельзя, но очень хочется. В отверстия между планками шпалер заглядывают мокрые лохматые георгины, а в углу, за тумбочкой, на которой стоит самовар, неслышно плетет паутину невидимый паук.
Теперь, при свечах, под шум капель, срывающихся с листьев, хорошо пить цейлонский чай с ямайским ромом и мечтать о дальних странах, о тропических морях, о корсарах стихами Гумилева. Или щекотно шептаться стихами Ахматовой о чем-нибудь таком… или этаком… и даже сжимать чьи-нибудь руки под темной вуалью… Ну хорошо, хорошо. Не чьи-нибудь, а только те, которые пахнут гвоздикой, укропом, чесноком и рыжиками. И вовсе незачем так греметь кастрюлями.
Или завалиться спать. Зажечь свечу у изголовья кровати и перечитывать перед сном Шмелева. Ту главу в «Лете Господнем», где о Яблочном Спасе. Свеча наклонится на бок и будет трещать, догорая. Капли воска потекут на обивку стула (за то, что не подстелил под консервную банку со свечкой газету, тебе еще завтра достанется), а ты под шум дождя, который надумал снова идти, станешь то ли читать, то ли выуживать из памяти белый налив, ананасное царское, анисовое монастырское, титовку, аркад, боровинку, скрыжапель, коричневое, восковое, бель, ростовку сладкую, горьковку…
С одной стороны можно начитаться до одури Бердяева, Соловьева, Карсавина и долго, до хрипоты спорить о русской идее, о смысле существования России во всемирной истории, об объединении языческой дионисийской стихии с монашеским православием, о всемирности и о черте в ступе, а с другой — встать часов в шесть утра, разбудить собаку и пройти с ней километра три по полю, дойти до ельника, набрать корзину рыжиков, принести ее домой, накопать в огороде картошки, нажарить ее вместе с рыжиками и луком, поставить еще шипящую и брызгающуюся горячим рыжим маслом сковородку на стол, налить в рюмку ледяной полынной или перцовой настойки, вздохнуть, потереть руки, посмотреть равнодушно на потолок, на собаку, на жену, которая в шесть утра встала, разбудила собаку, пошла с ней через поле к ельнику, насобирала рыжиков, накопала картошки и нажарила полную сковородку, в то время как тебе все это снилось, выпить, закусить картошкой с рыжиками, задуматься на мгновение, перед тем как… Впрочем, и этого не надо, чтобы понять — что-то есть в русской идее. Особенно в объединении дионисийской стихии с монашеским православием.
У земли все серое и беспросветное, но ветхие, истрепанные ветром облака переполнены птичьим щебетом и звоном. Еще немного — и они порвутся во множестве мест и хмельное весеннее небо хлынет на землю. Ручей, полгода назад выглядевший тонким, пересохшим и больным, поправился так, что перестал обращать внимание на берега и несется напролом через овраг и кусты ольхи. Над останками полумертвых сугробов кружат первые, злые как собаки, комары, готовые пить кровь даже из большого куска пенопласта, принесенного откуда-то ручьем и застрявшего между наклоненных к воде ветвей ивы. Собака сует нос…