– Если хочешь, возьми меня за руку, – сказал Мерсье.
Так, рука об руку, повернули они обратно – маленькая в большой.
– У тебя рука потная, – сказал Мерсье, – и ты кашляешь. Может, у тебя старческий туберкулез.
Не успел он это сказать, как вздрогнул и пожалел о сказанном. Чего он боялся? О чем жалел? Он боялся, что Камье вернет ему этот мяч и тем заставит его или понимать, отвечать, или хранить нелюбезное молчание, и ему стало жаль, что он навязал себе такую дилемму. Глупости, сожаления, оправдания, страхи, упреки, оправдания, а потом иногда, редко, но иногда – огромное облегчение, как бывает после безнаказанного проступка, потому что Камье хранил молчание, так что даже непонятно было, слышал он или нет. Может быть, он устал гораздо сильнее, чем хотел признаться, и силы у него, так же как у Мерсье, были на исходе. И вот что сообщает такому предположению правдоподобие, каковое, между прочим, есть драгоценный дар: чуть погодя Мерсье пришлось повторить одну и ту же фразу несколько раз кряду, прежде чем она дошла до Камье. То есть:
– Надеюсь, мы не проскочили лачугу, – сказал Мерсье.
Камье не ответил.
– Надеюсь, мы не проскочили лачугу, – сказал Мерсье.
– Что? – сказал Камье.
– Я говорю, надеюсь, мы не проскочили лачугу, – сказал Мерсье.
Камье ответил не сразу. Бывают в жизни такие случаи, когда самым простым и прозрачным словам требуется какое-то время, чтобы развернуться во всей своей красе. И лачуга сбивала с толку. Но наконец он резко остановился – изнемогающий от усталости человечек, взявший на себя, так сказать, руководство операцией.
– Она немного на отлете от дороги, – сказал Мерсье. – Мы могли пройти мимо не заметив, уж больно темно стало, вот что мне кажется.
– Мы бы заметили тропинку, – сказал Камье.
– Может быть, – сказал Мерсье. – Что до меня, честно говоря, я уже ничего не вижу, ни дороги, ни своих собственных ног, ни коленок, ни груди (правда, она у меня впалая). Краешек бороды, пожалуй, не будем лицемерить, время от времени, благо она у меня довольно седая. Мы бы могли пройти мимо Ла Скала в вечер премьеры, я бы и то ничего не заметил. Ты, мой дорогой Камье, по вечной своей доброте тащишь за собой на буксире не человека, а жалкую развалину.
– А я отвлекся, – сказал Камье. – Это непростительно.
– Тебе не в чем себя корить, – сказал Мерсье. – Совершенно не в чем, ни в единой мелочи. Главное, не отпускай моей руки. Не прекращай своей отчаянной гимнастики, не лишай себя этого, сейчас это на пользу, но не отпускай моей руки.
В самом деле, Камье сотрясался от беспорядочных телодвижений.
– Ты дошел до ручки, мой бедный Камье, – сказал Мерсье. – Признайся.
– Сейчас увидишь, дошел я до ручки или нет, – сказал Камье.
– У тебя попка болит, – сказал Мерсье, – и писька болит.
– Назад мы больше не повернем, – сказал Камье, – что бы ни случилось.
– В добрый час, – сказал Мерсье. – Мне самому обрыдло дергаться, как разочарованный мотылек. Но откуда я черпаю силы для разговора? Можешь ты мне сказать?
Камье чуть не сказал: «Вперед», но вовремя осекся. Потому что они ведь и так согласились не поворачивать назад, а характер местности под угрозой катастрофы исключал любое отклонение влево или вправо – так куда же, как не вперед, могли они идти под угрозой катастрофы? Он ограничился тем, что зашагал дальше, таща за собой Мерсье.
– Постарайся, ради Бога, идти вровень со мной, – сказал Камье.
– Пойми, тебе еще повезло, – сказал Мерсье, – что ты не вынужден меня нести. Обопрись на меня, ты же сам сказал.
– Это правда, – сказал Камье.
– Я отклоняю это предложение, – сказал Мерсье, – чтобы не слишком тебя обременять. Но не ори, когда я немного отстаю. Что за манера!
Вскоре они уже не шли, а ковыляли. Ковыляя, можно прекрасно двигаться вперед, конечно, не так прекрасно, как если не ковыляешь, а главное, не так быстро, но все же вперед. Они вышли на край торфяника, что могло иметь для них тяжелые последствия, но ничего не поделаешь. Начинались падения – то Мерсье увлекал за собой Камье (в падение), то наоборот, то падали оба одновременно, как один, не сговариваясь и совершенно независимо друг от друга. Поднимались не всегда сразу, в молодости они занимались боксом, но каждый раз поднимались, ничего не поделаешь. И в худшие моменты руки хранили верность – руки, про которые уже трудно было сказать, какая из них пожимает другую, какая отвечает на пожатие, настолько все перепуталось. Вероятно, этому как-то способствовало их беспокойство насчет развалин, и очень жаль, потому что беспокоиться было не о чем. В конце концов добрались они до этих развалин, про которые думали, будто они их проскочили, и у них даже достало сил проникнуть в самое укромное местечко, туда, где они были укрыты со всех сторон и словно погребены. И только тогда, спрятавшись наконец от холода, которого они больше не чувствовали, от сырости, которая им почти не мешала, они согласились передохнуть или, верней, поспать, и тут их руки обрели свободу и вернулись к прежним обязанностям.