Теперь главнейшее. Сижу на диване с А.А. И думаю, как сформулировать вопрос о работе над Гумилевым. Ей Мандельштамы об этом еще не говорили. Так сидели молча… Она оборачивается и говорит: «Когда будете в Ленинграде, я ознакомлю вас со всеми» etc… Это – гипноз.
Она: «Да, знать Комаровского – это марка. А знаете, Коля говорил: "Это я научил Васю писать, стихи его сперва были такие четвероногие…" И правда, он, конечно… »[74].
Еще: «…когда Коля приехал из Парижа, я сказала ему, что мы будем разводиться. Мы поехали к Левушке в Бежецк. Было это на Троицу. Мы сидели на солнечном холме, и он мне сказал: “Знаешь, Аня, я чувствую, что я останусь в памяти людей, что жить я буду всегда”».
Может быть, к ней надо было мне подойти уже давно, но без тех прямых условий, в которых встретились сейчас, может быть, не получилось бы нужного. В Ленинграде будут простые и чудные отношения, вот увидишь, и будет работа, в которой она другим не поможет. Верит в это и она.
Лина, познанный О., все с ним связанное, – это очень много, но спокойная, вечная гениальность Ахматовой мне дала столько, сколько мог я сам придумать. Высшая награда – получить ожидаемое, желаемое. Так, как с ней, говорил впервые в жизни. Это необъяснимое сочетание: я говорю, сообщаю, понимаю силу этого и одновременно знаю, что она все это понимает сама. Говорит она, мне все ясно до глубины; а весь разговор – и неожиданность, и новизна. Удивительная форма: о любви так можно говорить с любимой, как мы о поэзии.
Боже, как бы со мной говорил и Он: «Анна Андр. завтра едет».
Сергею Борисовичу
Рудакову
на память
о моих Воронежских
днях
Ахматова.
11 февр. 1936. Вокзал.
…Билет, как и тебе, через Таллера, сидячий, в вагоне «Воронеж – Москва». Сидели в буфете, поезд опаздывал на 2 часа. Как подали вагон, безумные Мандельштамы усадили ее где-то на 4-м пути – и домой. Одному мне оставаться было нелепо. И чувство, что она так и сейчас не уехала, а с чемоданчиком и сумкой для провизии сидит в своем вагоне, что вагон так и стоит вне состава. Звериная нежность. У О. так пусто стало, просто до слез. Утешенье – надпись…
Н. с похоронно-воспоминательными репликами, мы с О. в разных углах комнаты, почему-то злые друг на друга (ревность?!). К вечеру зашевелились, стали разговаривать. Он получил из Литфонда подтвержденье – телеграмму: «Забронирована путевка Старый Крым». И нет уже и А., ничего, планы, психованье. А потом опять о ее молчанье (языком диагнозов собственных хвороб): «Словарный склероз и расширение аорты мировоззрения, ее недостаточная гибкость – вот причины молчанья». А после Н. вслух читала статью Дынник о Зенкевиче [75] и частично о нем, вообще дрянь с проблесками… Союз пока обо мне отмалчивается, но не окончательно.
…Не только Аннушка, никто не сумел бы и меня «упрекнуть» в несамостоятельности. О. пророчит другое: «изощренность и неправдоподобие». Этого не боюсь. Ты пишешь о книжке. Это единственный выход. Но мыслимо ли? Почитай стихи в «Лит.газ.». Смотри, что было на пленуме в Минске.
…Анна Андреевна еще в Москве…
…Надпись повергла О. в истерику: на «Anno Domini», в 1936 году! Ах, ах!
Он сильно сдал, но все же в этом есть доля политики, т.е. здоровье-то плохо, но оно обыгрывается еще.