У других авторов поэмы рассыпаются. У Маяковского "Про это" и "Облако" держатся не на уживчивости, вживчивости противоположных элементов, а на чередовании их господствующей роли. "Четыре крика — четырех частей"; долой вашу любовь, ваше искусство, вашу религию, ваш строй… У Сельвинского "Челюскиниана" — 20.000 или 40.000 строк. Это потому, что нет внутренней организации материала: диффузии — взаимного проникновения (Пушкин) или поочередной взаимоподчиненности (Маяковский).
Эпиграфы в этом случае ("Медный всадник") должны удовлетворять требованиям двух пластов: предметно-словарного, непосредственного, и того — переносного, второго, соотнесенного, цитатного, стилизующего, намекающего, единственного.
Столкновение стилей не в том, что они шлейфами тянутся за героями, а в том, что эффект их встречи закреплен модификацией смыслов и рожденьем нового полученного смысла. Мостовая не просто, а та мостовая… по ней скачет Медный всадник.
Все эти показатели проходят в пределах строфического периода. Это узлы, шарниры. Единые в своей подвижности и противоположности».
Метафорический характер мышления Шкловского передан Рудаковым удивительно хорошо. Но его собственные слова о строфике «М. В.» не сливаются с блестящей речью Шкловского. Как собеседник Рудаков, очевидно, играл роль идеального стимулятора. Этим он и был дорог в свое время Мандельштаму, всегда предпочитавшему «свежий ветер вражды и сочувствий современников» «унылому комментарию».
Письма Рудакова заставляют вспомнить В. В. Гиппиуса — учителя словесности, с такой любовью описанного О. Мандельштамом в «Шуме времени»:
«Начиная от Радищева и Новикова, у В. В. устанавливалась уже личная связь с русскими писателями, желчное и любовное знакомство с благородной завистью, ревностью с шутливым неуважением, кровной несправедливостью, как водится в семье…»
И еще:
«Я приходил к нему разбудить зверя литературы… Вся соль заключалась именно в хождении "на дом", и сейчас мне трудно отделаться от ощущения, что тогда я бывал на дому у самой литературы. Никогда после литература не была уже домом, квартирой, семьей…»
Эти домашние и литературные встречи похожи на взаимоотношения с Рудаковым с той разницей, что на этот раз старшим был Мандельштам, а учеником, при этом дерзким, Рудаков. Любовь к нему Осипа Эмильевича несомненна.
Простимся же с несчастливым Сергеем Борисовичем, читая его прощальное письмо ко мне:
«2 декабря 1943 г.
Милая Эмма Григорьевна, как хорошо, что хоть часть стихов Вы слышали. Ведь сочиняя, всегда представляешь себе слушателя, т. е. ближайшего соучастника. За тот цикл о Марине моя признательность в посвящении Вам[88], может быть, самого любимого и удачного (Всеобуч и Марина! то-то живая конкретность, которая жила по тел. И 1-25-33 в Марьиной Роще и В 1-43-39 <
Как жаль, что Вы переехали в другую комнату — так любил Вашу. Говорю о ерунде, а за этим смерть папы вашего. Я очень ценил, что он ко мне, кажется, очень хорошо относился. Казалось, что не только Вы, но "дом" ко мне расположен.
Спасибо за уверенность, что все кончится хорошо. Но сам (по секрету) физически чувствую себя убийственно. И, не хуже Лермонтова в его последний проезд через Москву, думаю, что с передовой не вернусь.
У Лины записаны почти все стихи (увы, почти). Какое счастье ее приезд. Вы это должны понять особенно остро на фоне всех наших телефонных разговоров.
Вам еще благодарности за Эфрон. Она (они) мою Москву сделали такой уютной и домашней. Бога ради напишите, что с вещами Марины в связи с приездом Мура. Я не спросил. Цело ли все? А мой "роман" с Мариной — чудо. Вы — свидетель. Хорошо, что тут тепло. Эх, еще бы стихов о Смоленщине в духе Случевского сочинить! А? Пока их нет, но не перестаю быть ни поэтом, ни офицером.
Привет маме и Мерзляковцам[89].
П/п 44698-А. Ваш Рудаков.
Вот две пьесы – первая (27 августа) и последняя (16-20 ноября). Обе связаны со «Словом» – вторая как бы ответ на Плач Ярославны» (поют – паровозы).
1
2