Мартыновский круг, впрочем, не почитал Анну Андреевну. Агнесса Кун[678] однажды упрекнула меня в том, что я ношу шлейф Ахматовой. На что я ответил, что лучше носить шлейф Ахматовой, чем анализы мочи Мартынова.
Помню отдельные, ни с чем не связанные характеристики. О Кудинове: это оглобля. О Коме Иванове: они, из ваты, — все умные. Дело в том, что Кома Иванов вследствие тяжелой болезни все детство провел в постели с загипсованными ногами…
Начало 60-х годов казалось Ахматовой временем, благоприятствующим поэзии. Во всяком случае, время благоприятствовало ее поздней славе.
Издавались стихи. Нарастало паломничество молодых поэтов, писали об Ахматовой и у нас, и за рубежом. Итальянская премия и оксфордская мантия были знаками мирового признания. А место в президиуме Съезда писателей — признанием начальственного благоволения, непрочно являемого до публикации «Реквиема».
Как президент поэтической державы посетил Ахматову престарелый Фрост. На вопрос о нем она ответила: «Очень милый прадедушка, а может быть, уже прабабушка. Что-то от фермера». И, посмеявшись, добавила: «У него столько наград и отличий, сколько у меня несчастий».
Тогда модно было ходить «поглядеть на Ахматову». И я к ней как-то привел Наталью Галчинскую, как-то — знаменитого польского актера Войтеха Семена. Семен — замечательный чтец — читал программу польских народных баллад. Анна Андреевна важно ему внимала. Потом сама читала стихи. А Войтех, сидя на ковре, восклицал: «Я раб поэтов!»
На прощание Анна Андреевна сказала мне: «Когда вы один придете?» Больше я к ней никого не водил.
Слава Анне Андреевне нравилась, а скорее — развлекала. Любила она показывать вырезки из прессы — статьи, стихи в переводе на иностранные языки, все, что окружает славу.
Володя Корнилов, один из любимцев Ахматовой, с губастой своей откровенностью при мне как-то ляпнул:
— Любите вы хвалиться, Анна Андреевна!
На это не ответила.
А когда в другой раз я пришел, долго про успехи не поминала, а потом, засмеявшись, сказала:
— Сейчас будет жанр: Ахматова хвалится. И стала показывать вырезки из газет.
Нравилось, нравилось ей это. Но и цену такому успеху она знала точно.
Из Рима, из Парижа приехавши, говорила:
— Нигде нет читателей стихов, кроме как в России. Там тиражи поэзии — триста штук. А читателей — тысяч пять.
Понравился ей Лондон: очаровательно провинциален. Париж — холодно красив. Об Италии: не видела там ни одного интересного человека. А Вигорелли обманул: денег не дал.
Книжки Ахматовой в итальянском издании с параллельным переводом лежали на книжных полках.
Про Италию рассказывала как-то загадочно, будто что-то про себя вспоминая. Ехала в поезде. Ночь. Странные огни. Словно навстречу друг другу идут две похоронные процессии. Мосты. Вода. Какие-то людские тени. Оказалось — это Венеция. Потом это стало стихотворением.
Говорила: в Италии жила, как американские миллионеры. Могла бы купить машину. И коммунисты ее хвалили в прессе.
Париж не понравился. Показался холодным. Кого-то встретила из тех, с кем не виделась чуть не полста лет.
— Одни так изменились, что страшно. А другие совсем не изменились. Это еще страшней.
Показывала мне портрет, сделанный Анненковым по памяти. Испанистая дама с гребнем. Сказала: «Какая провинция!»
Над официальным признанием посмеивалась. Сказала, что на съезде писателей ее обманули два раза: не сказали, что придется подняться пешком на третий этаж и что будет сидеть рядом с Ильичевым.
Тогда впервые как делегат съезда Ахматова жила в гостинице «Москва». При ней находилась дочь Ирины Пуниной, с которой Ахматова ездила в Италию.
Я вляпался. Сказал: «Внучка на вас похожа». — «Может быть», — отвечала Ахматова.
Незадолго до первого напечатания «Ивана Денисовича» пришел к ней Солженицын (называла его — Рязанский), видимо, под этим именем прочитала повесть, — повесть эту высоко ценила. Однако Солженицын пришел читать стихи. Стихи не понравились. С этого, может быть, и пошла холодноватость Солженицына к Ахматовой обратная.
Стоял октябрь 1962 года. «Один день Ивана Денисовича» был на выходе и в писательских кругах уже прочитан и превознесен.
Солженицыну сказала: «Через два месяца вам предстоит всемирная слава. Это трудно выдержать». Ответил: «Я знаю. У меня нервы крепкие».
В быту характер Анны Андреевны, видно, был не очень легок. Мне иногда казалось, что «двор» порой ею тяготится.
Последние годы она все чаще жила не на Ордынке, а то у Ники Глен, то у Марии Сергеевны Петровых, то у Западовых[679], то у Алигер. Какая-то неприкаянность была во всем этом.
Но в Москве ей, видно, интересней жилось, чем в Ленинграде, хотя часто называла себя жительницей петербургской и поэтом немосковским.
С теми, с кем дружила, Анна Андреевна всегда была проста в обращении и внимательна. Прибыв в Москву, всегда звонила. Соскучившись, сама к себе звала. Стихи читала часто и охотно. Всегда о стихах спрашивала мнение. Однажды позвала к себе, сказала: «Сегодня буду вас эксплуатировать». Дала прочитать «Реквием». Долго потом разговаривали, можно ли это напечатать.