Другой раз была поставлена «Андромаха». Роль Андромахи играла молодая княгиня Сангушко, только что вышедшая замуж; она была очень приятной и доброй, но немного легкомысленной и брала уроки у одной знаменитой парижской драматической актрисы. Роль Гермионы исполняла другая княжна Сангушко, впоследствии княгиня Нассау. Ореста играл князь Казимир Сапега, бывший потом маршалом Конфедерации 3 мая. Пира играл швейцарец, по имени Глэз, его доверенного — князь Каликст Понинский. Трагедия эта не произвела на меня никакого впечатления. Помню только, что князь Сапега был одет греком, а Глэз — римлянином.
В Варшаве меня часто посылали к воеводе для присутствования при совершении его туалета, как было принято в то время. Когда я отправлялся к нему, меня напомаживали, напудривали, завивали; все это было очень неприятно моей матери, не любившей видеть меня в таком обезображенном виде. Однажды, в день праздника Тела Господня, я отправился к деду. Во дворе у него был устроен временный алтарь, обычно сооружаемый для процессии этого дня. Епископ Нарушевич, любимец воеводы, нес под балдахином Святые Дары. Воевода вышел на крыльцо и присутствовал при благословении Святыми Дарами.
Новый траур омрачил эти годы. Едва только мы стали оправляться от нашей первой тяжелой утраты, как умер мой дед, и все удовольствия прекратились. Он был похоронен в церкви Святого Креста.
Смерть его вызвала всеобщее сожаление. В особенности горевала его дочь, княгиня Любомирская, которая, проживая в Варшаве, не покидала его до последней минуты. Князь Михаил и князь Август, воевода Рутении, были два брата, полвека игравшие большую роль в нашей стране.
Смерть князя Михаила, о которой я упомянул выше, была, по мнению всех, достойна человека его качеств. Я не уверен, однако, не играло ли тут некоторую роль его тщеславие. Он обратился с прощальным словом ко всем домашним и до последней минуты старался показать, что не испытывает ни страха, ни беспокойства.
Воевода же умер просто и естественно. Ежедневно, после обеда, он играл партию в «triset», игру, очень похожую на вист, которую играли всегда вчетвером. Обыкновенно приходил принимать в ней участие и папский нунций. До последней минуты князь оставался верен этой своей привычке и даже, уже очень ослабев, все же заставлял одевать себя, чтобы идти играть. В самый день смерти он, как всегда, поздоровался с епископом Аргетти, который был впоследствии кардиналом, и извинился, что немного опоздал. Так как у него уже начинало темнеть в глазах, то он спросил, почему не зажгли свеч, хотя зал и был освещен, как всегда. В это время княгиня Любомирская находилась в своих покоях во дворце, в припадке ужасного отчаянья, и не могла сойти в зал, где была моя мать со всей семьей. Все в доме, до последнего слуги, собрались в глубоком молчании. Князь, сидевший в кресле для больных, повернулся к доктору Барту, который никогда не отходил от него и спросил по-немецки: Wie lange wird's dauern? (Долго ли это будет продолжаться? (нем.)).
Доктор прощупал у него пульс и отвечал:
— Я думаю, еще полчаса.
Князь извинился тогда, что не может долее составлять партию нунцию, и велел перенести себя в свою спальню, куда за ним последовал и прелат, который тут же, взяв руку князя, стал читать отходную над умирающим. Когда он произнес слова псалма: «Боже мой, Тебе отдаю дух мой», князь сжал его руку и испустил последнее дыхание. Тут поднялись долго сдерживаемые плач и рыдания в толпе, проникнувшей во дворец и окружавшей его.
Затем были приняты меры относительно раздела огромного состояния деда, которое должно было быть разделено на две части. Князь Любомирский, муж дочери воеводы, назначил кого-то со своей стороны, чтобы составить этот семейный договор, а мой отец уполномочил от себя для этой цели Иосифа Шимановского, и все прекрасно устроилось.
В то время, когда умер воевода, отец мой был еще в Вильно, исправляя вторично обязанности председателя суда в Литве. Он горячо отдавался исполнению своих обязанностей. Многих судей упрекали тогда в том, что они неправильно постановляют обвинительные приговоры, либо ради потачки другим, либо из чувства личной мести. Вице-президентами суда были тогда: в Гродно — Швейковский, весьма замечательный человек, а в Вильно — Нарбут, отец девиц, воспитывавшихся в доме моих родителей. Я слышал, что в то время, когда отец служил в суде, возник процесс между одним дворянином и администрацией над имениями моего деда, и дворянин выиграл дело, а князь был признан неправым.
Много говорили тогда еще об одном преступлении, совершенном несколько лет раньше, виновника которого никак не могли открыть. Один совсем особый случай, в 1781 году, навел на нужный след. Подозрения пали на некоего Огановского, который принял священнический сан и находился под покровительством виленского епископа Масальского, хорошо известного своим распутным нравом. Мой отец, бывший тогда председателем, употребил все свое влияние, чтобы привлечь виновного к суду.