Едва мы вернулись в Париж, как жена легла в больницу на операцию. Два часа я провел у ее изголовья, а когда пришел домой, мне позвонил врач из Виллар-де-Ланса и сообщил, что у Франсуазы опасное кровотечение; она потеряла сознание; кислород и камфора уже не помогают; надежды никакой. К одиннадцати вечера он позвонил мне вторично и сказал, что Франсуаза умерла. Когда ее укладывали в постель, она попросила:
— Дайте мне фотографию моих братьев…
Медсестра дала ей в руки маленький моментальный снимок, на котором весело смеялись Жеральд и Оливье, оба в серых пиджачках и коротких штанишках. Потом наконец подействовал кислород, и сознание ее затуманилось. Умерла она без мучений.
Можно себе представить, как невыносимо тягостно было сообщать это ужасное известие Симоне, еще не оправившейся после операции. Она была очень слаба, и на похороны в Перигор мне пришлось ехать одному. Теща, тесть и я сопровождали маленький гроб до старой церкви, где аббат Мюнье венчал нас когда-то. Поля, которые я помнил залитыми солнцем и отягощенными созревшими хлебами, теперь заледенели и тонули в густом тумане. На деревенском кладбище перед разверзшимся склепом, хранившим прах четырех поколений, прошли чередой фермеры. Я вспоминал маленькую девочку в белом платье, старательно и бодро улыбающуюся нам с заснеженного крыльца.
Смерти и несчастья, свалившиеся на меня за последние годы, сильно меня изменили. Я рассказал, как быстрые успехи и управление огромным предприятием сделали меня в начале моей жизни опасно самоуверенным. До тридцати лет я не знал, что такое неудача. Результатом этого были пробелы в моем духовном развитии и поразительная инфантильность.
«Лучшее, что может случиться с человеком, это потрясение». Потрясения долгое время были мне неведомы. Но война перечеркнула все мои достижения и оторвала от всего, что я любил; следом за нею на меня обрушились душевные страдания, болезни и смерть близких. Это была моя школа боли. В ней я научился терпению и милосердию.
6. Сумерки богов
Во время моей первой поездки в Америку мне очень понравился Принстонский университет, который, как мне показалось, похож на Оксфорд и Кембридж. Английская готика, разумеется, неподражаема, но Принстон мог похвастаться и грандиозными зданиями XVIII века, и великолепными лужайками, и системой «наставничества» (работа с небольшими студенческими группами), которая напоминала оксфордских tutors[198]. В Принстоне у меня завязались знакомства с президентом университета Хиббеном, с деканом Госсом, Перси Чэпменом, одним из самых высокообразованных американцев, которых я в ту пору встречал. Общался я также с очаровательным французом Морисом Куандро. В 1930 году я получил письмо от президента Хиббена с уведомлением, что в университете открывается новая французская кафедра, названная именем принстонского студента, погибшего на войне, Мередита Хауленда Пайна. Мне предложили стать первым преподавателем этой кафедры, и я с радостью согласился. В отрочестве я мечтал стать преподавателем, и теперь, в зрелом возрасте, мне наконец представилась такая возможность; я был в восторге.
Уезжал я надолго, и Симона поехала со мной. Кроме того, мы решили взять в Америку Эмили и Гастона Вольфов, чету молодых эльзасцев, которые уже несколько лет у нас работали и были столь преданны и сообразительны, что стали нашими друзьями. У одного профессора, находящегося в долгосрочном отпуске, университет снял для нас дом (по американскому обычаю, каждые семь лет преподаватель получает годичный отпуск и может посвятить его чтению, путешествиям или самообразованию). Это был деревянный домик, окруженный кленами и яворами, которые американская осень ярко раскрасила в красный и желтый цвет. Наши лужайки сообщались с лужайками соседей; эта страна не любила перегородок, столь дорогих европейскому сердцу. Под окнами скакали белки. На нашей улице жили только преподаватели; это была тихая провинциальная улочка. От Принстона у нас с женой остались ничем не омраченные, дивные воспоминания. Мы там были безмятежно, безмерно счастливы, как никогда не были ни в Нёйи, ни в деревне, ни в сумбурных наших путешествиях, где неизменно нас настигала суета, профессиональные обязанности, семейные хлопоты, воспоминания прошедших лет. В нашем домике на Бродмид мы жили совершенно одни и соприкасались с миром только через работу, которая была нашим общим делом и которую мы оба любили. Ничто не омрачало нашего счастья. Мои коллеги были вежливы, приветливы, но не настаивали на дружеской откровенности, столь свойственной нашим европейским друзьям. По меньшей мере раз в день мы садились за стол вдвоем, и так было почти все время. В Европе этого никогда не случалось.
— Ну вот наконец и свадебное путешествие, — говорила Симона.