Дальше. Однажды утром Лемюэль, явившийся, как полагалось, в большой зал, прежде чем отправиться в обход, обнаружил приколотую к доске записку, касавшуюся лично его. Группа Лемюэля, экскурсия на острова, в случае благоприятной погоды, вместе с леди Педаль, отправление в час пополудни. Его коллеги наблюдали за ним, хихикая и подталкивая друг друга под ребра, но не осмеливались ничего произнести. Какая-то женщина все же отпустила шуточку, и с успехом. Лемюэля не любили, это было ясно. Но хотел ли он, чтобы его любили, это уже менее ясно. Он расписался на записке и ушел. Солнце карабкалось все выше, распространяя то, что должно было, благодаря ему, стать чудным майским или апрельским днем, скорее всего апрельским, шла, видимо, Страстная неделя, проведенная Христом в аду. И вполне могло быть, что именно в честь этого события леди Педаль организовала, специально для группы Лемюэля, прогулку на острова, затратив на нее изрядную сумму, но она была богата и жила ради добра, принося крупицы радости в жизнь тех, кому повезло меньше. Она была в здравом уме, и жизнь ей улыбалась, или, как она сама говорила, жизнь улыбалась ей в ответ, даря улыбку увеличенную, словно в выпуклом зеркале, или в вогнутом, не помню. Воспользовавшись тем, что атмосфера Земли смягчает блеск солнца, Лемюэль посмотрел на него, с ненавистью. Он поднялся в свою комнату на четвертом или пятом этаже, из окна которой неоднократно мог бы без помехи выброситься, будь он менее слабоумным. Остров, длинный серебристый коврик, лежал на своем месте, его верхушка подрагивала на фоне безмятежной морской глади. Комната была маленькая и абсолютно пустая, поскольку Лемюэль спал на полу и на полу же ел пищу, переходя с места на место. Но какое нам дело до Лемюэля и его комнаты? Дальше. Леди Педаль была не единственная, кто проявлял интерес к обитателям приюта святого Иоанна, известных в округе под милым именем «иванушки-дурачки», не единственная, кто угощал их, в среднем раз в два года, прогулками по суше и по морю, по местам, славящимся своей красотой и величием, и даже комнатными развлечениями, как, например, фокусы и чревовещание, весь вечер напролет, при лунном свете на веранде, нет, ей помогали и другие дамы, разделявшие ее образ мыслей и, подобно ей, наделенные средствами и досугом. Какое, однако, нам дело до леди Педаль? Дальше. Взяв в руку два ведра, втиснутые одно в другое, Лемюэль прошествовал к огромной кухне, где в этот час кипела жизнь. Шесть порций экскурсионного супа, — проворчал он. Что? — спросил повар. Шесть порций экскурсионного супа! — прорычал Лемюэль, швыряя ведра на плиту, но не отпуская, однако, их ручек, так как сохранял здравомыслие и не желал снова за ними нагибаться. Разница между экскурсионным супом и обычным, или домашним, заключалась в том, что последний был однородно жидким, тогда как первый содержал в себе куски жирного бекона, ради поддержания сил экскурсантов до возвращения. Когда ведро было наполнено, Лемюэль уединился в укромном месте, закатал до локтя рукава, выловил со дна, один за другим, шесть кусков бекона, свой собственный и пять остальных, сгрыз с них весь жир, обсосал кожу и бросил обратно в суп. Странно, если подумать, но, в конце концов, не так и странно, что ему выдали шесть дополнительных, или экскурсионных, порции супа всего лишь по устному требованию, не попросив письменного подтверждения. Камеры пяти человек находились на значительном расстоянии друг от друга и располагались так хитро, что Лемюэлю никак не удавалось выбрать наилучший, то есть минимально утомительный и раздражающий, путь их обхода. В первой камере молодой человек, уже много лет молодой, сидел в старом кресле-качалке, задрав рубашку и положив руки на ляжки. Он казался бы спящим, если бы не широко открытые глаза. Из камеры он выходил только по приказу и обязательно в сопровождении сторожа, который толкал его вперед. Его ночной горшок был пуст, а вчерашняя миска с супом, наоборот, полна. Обратное было бы не так удивительно. Но Лемюэль уже привык, настолько, что перестал интересоваться, чем же этот юнец живет. Он опорожнил миску в пустое ведро, а из полного налил в нее свежего супа. После этого ему пришлось держать в каждой руке по ведру, тогда как до сего момента, чтобы нести оба ведра, было достаточно одной руки. Ввиду предстоящей экскурсии он закрыл за собой дверь на ключ, излишняя предосторожность. Во второй камере, за четыреста или пятьсот шагов от первой, сидел некто, примечательный могучим сложением, малоподвижностью и постоянными поисками чего-то, неизвестно чего. Ничто в его облике не указывало на возраст, так что было неясно, хорошо ли он сохранился или же, наоборот, преждевременно увял. Его звали Саксом, хотя ничего саксонского в нем не было. Не потрудившись снять рубашку, он укутался в два шерстяных одеяла, как в пеленки, и поверх всего этого надел плащ. Дрожа от холода, он кутался одной рукой, а другая была ему нужна, чтобы ощупывать все то, что вызывало у него подозрение. Доброе утро, доброе утро, доброе утро, сказал он с сильным иностранным акцентом, бросая по сторонам тревожные взгляды. Очень важно это, да, нет? Внезапный испуг, с которым он справился, немного выбил его с выгодной позиции в самом центре комнаты. В чем дело? — воскликнул он. Его суп, скрупулезно им изученный, наполнял горшок. Встревоженный, наблюдал он за Лемюэлем, когда тот по долгу службы наливал и выливал. Мне снова всю ночь снился этот проклятый Куин, сказал он. Он имел привычку иногда выходить на прогулку. Но, сделав несколько шагов, останавливался, топтался на месте, поворачивался и бежал обратно в камеру, ошеломленный открывшимися перед ним непроницаемыми глубинами. По третьей камере вышагивал маленький худощавый человечек, перекинув плащ через руку, крепко сжимая зонт. Прекрасные седые шелковистые волосы. Он тихо задавал сам себе вопросы, размышлял, отвечал. Едва распахнулась дверь, как он стремительно бросился к ней, намереваясь выскочить, ибо целые дни проводил, бесконечно прочесывая парк во всех направлениях. Не опуская на пол ведро, Лемюэль одним движением руки отправил человечка в полет. Человечек упал и замер, вцепившись в плащ и зонт. Потом, очнувшись от изумления, заплакал. В четвертой камере уродливый бородатый великан беспрестанно чесался, что и было единственным его занятием. Развалившись на подушке, на полу, под окном, опустив голову на грудь, открыв рот, широко раскинув ноги, приподняв колени, опершись одной рукой о пол, а другой непрерывно работая взад-вперед под рубашкой, он ждал своей порции супа. Когда его миска наполнилась, он перестал чесаться и протянул руку к Лемюэлю в тщетной, но ежедневной надежде, что ему не придется вставать. Он по-прежнему любил полумрак и укромность папоротников, но обходился без них. Итак, молодой человек, Сакс, худощавый человечек и гигант. Не знаю, изменились ли они с тех пор, не помню. Остальные пусть простят меня. В пятой камере находился Макман, в полусне.