Читаем Мэлон умирает полностью

Смертельная скука. Однажды я послушался совета одного иудея касательно волевых движений. Это случилось, должно быть, в то время, когда я все еще искал человека, которому мог бы довериться и который доверился бы мне. Следуя совету, я так широко раскрывал глаза, что собеседник приходил в восторг от созерцания их бездонных глубин и того свечения, которым озаряли они все то, что мы не досказали. Наши лица настолько сближались, что я чувствовал, как меня обдувают горячие струи его дыхания и опыляют брызги слюны, и он, не сомневаюсь, чувствовал то же самое. Он по-прежнему стоит перед моими глазами, только что отсмеявшийся, вытирающий глаза и рот, и я, виден также и я, с потупленным взором и мокрыми штанами, страдающий при виде напущенной лужицы. Поскольку теперь этот человек мне не нужен, я могу без опаски назвать его имя: Джексон. Я жалел, что у него не было кошки, или щенка, или, еще лучше, старой собаки. Из братьев меньших он имел одного только серо-розового попугая. Джексон все пытался научить его говорить: Nihil in intellectu и т. д. С первыми тремя словами птица справлялась хорошо, но произнести известную сентенцию целиком ей было не под силу и дальше раздавались только жалобные и пронзительные крики. Джексона это раздражало, он придирчиво заставлял его повторять все сначала. Попка приходил в бешенство и забивался в угол клетки. Клетка у него была чудесная, со всеми удобствами, жердочками, качелями, желобками, кормушками, ступеньками и точилом для клюва. Клетка была даже перегружена, лично я почувствовал бы себя в ней стесненным. Джексон называл меня меринос, не знаю почему, возможно, на французский манер. Но мне все же казалось, что образ блуждающего стада вяжется с ним лучше, чем со мной. Наше знакомство было недолгим. Я мог бы переносить его общество, но он, к сожалению, питал ко мне отвращение, как питали его ко мне Джонсон, Уилсон, Никольсон и Уотсон, все эти сучьи дети. Кроме них, я пытался, недолго, искать родную душу среди представителей низших рас, красной, желтой, шоколадной и т. д. И если бы доступ к чумным был менее сложен, я бы из кожи лез, чтобы втесаться к ним, строил бы глазки, ходил бочком, бросая вожделеющие взгляды, унижался и завораживал, испытывая при этом сердечный трепет. С сумасшедшими я тоже потерпел неудачу, мне не хватало самой малости. Так обстояло дело в то давнее время. Но гораздо важнее то, как обстоит дело сейчас. Будучи молодым, я испытывал к старикам почтение и благоговейный страх, теперь немею при виде орущих младенцев. Дом буквально кишит ими. Suave mari magno, особенно старым морякам. Какая скука. А казалось, я предусмотрел все. Если бы тело мне подчинялось, я выбросил бы его из окна. Но, возможно, именно сознание собственного бессилия дает мне смелость произнести это. Все одно к одному я связан по рукам и ногам и, к сожалению, не знаю, на каком этаже нахожусь, скорее всего, лишь в мезонине. Хлопанье дверей, шаги на лестнице, уличный шум не просветили меня в данном вопросе. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что здесь есть живые люди, надо мной и подо мной. Отсюда, по крайней мере, вытекает, что я — не в подвале. И разве, иногда, я не вижу небо и, иногда, через окно — другие окна, выходящие, безусловно, на мое? Но это ничего не доказывает, я не желаю ничего доказывать. Я просто так говорю. Возможно, в конце концов, я все-таки нахожусь в погребе, и то пространство, которое я принимаю за улицу, не что иное, как широкая канава или траншея, на которую выходят другие погреба. Ну, а шумы, доносящиеся снизу, поднимающиеся шаги? Не исключено, что есть другие погреба, еще глубже моего, почему бы и нет? В таком случае, снова встает вопрос о том, на каком же я этаже, простое заявление, что я — в подвале, ничего не решает, если подвалы располагаются ярусами. А что касается шумов, которые, как я утверждаю, доносятся снизу, и шагов, поднимающихся ко мне, то происходит ли это на самом деле? Такими доказательствами я не располагаю. Но сделать отсюда вывод, что я просто подвержен галлюцинациям, — на такой шаг я не осмеливаюсь. К тому же я искренне верю, что в доме находятся люди, что они входят и выходят и даже разговаривают, а также множество очаровательных младенцев, особенно много их стало в последнее время, родители постоянно переносят их с места на место, опасаясь, что у них выработается привычка к неподвижности, делая это, несомненно, в предчувствии того дня, когда дети вынуждены будут передвигаться без их помощи. Но учитывая всю сложность положения, мне нелегко определить наверняка то место, где они находятся, по отношению к тому месту, где нахожусь я. И в конце концов ничто так не похоже на поднимающиеся шаги, как шаги опускающиеся или даже просто двигающиеся взад-вперед, на одном уровне, для того, конечно, кто понятия не имеет, где находится и каких звуков ему ожидать, а к тому же по большей части глух как пробка. Существует, естественно, и другое объяснение, от меня не ускользающее, хотя вызвавшее бы глубокое разочарование, окажись оно правильным, а именно, что я уже мертв, а все продолжается примерно так же, как в то время, когда я мертв не был. Возможно, я испустил дух в лесу или даже раньше. В таком случае, все труды, которые я предпринял за последнее время, с какой целью, я помню не совсем ясно, но, безусловно, в связи с предчувствием, что скоро все заботы кончатся, оказались бесполезными. Но здравый смысл и на этот раз подсказывает, что ловить ртом воздух я еще не прекратил. И выдвигает в доказательство своей точки зрения различные соображения, связанные, например, с кучкой принадлежащего мне имущества, с пищеварительно-выделительным механизмом, с парочкой напротив, с изменчивым небом надо мной и т. д. Но на самом деле, все это, возможно, лишь копошение могильных червей. Взять, к примеру, свет в моей каморке, о котором самое малое, что можно сказать, действительно малое, так это то, что он причудлив. Мне приносят радость ночь и день, говорю предположительно, обычно здесь царит кромешная тьма, но радость эта несколько отлична от той, к которой, мне кажется, я привык до того, как попал сюда. Например, ничто не сравнится с примерами, однажды я находился в полной темноте и с некоторым нетерпением ожидал наступления утра — мне понадобился его свет, чтобы получше рассмотреть кое-какие мелочи, невидимые в темноте. И вот мало-помалу мрак светлел, и мне удалось подтащить с помощью палки нужные предметы. Но свет, как оказалось через самое кратчайшее время, был вовсе не рассветом, а сумерками. И солнце не поднималось все выше и выше в небо, на что я без малейшей тени сомнения надеялся, а безмятежно садилось, и ночь, проводы которой я только что на свой манер отпраздновал, как ни в чем ни бывало опустилась снова. А вот наоборот, как можно подумать, чтобы день завершился сиянием утренней зари, этого, должен признаться, мне испытать не удалось, и мне это обидно, мне обидно, что я не могу заставить себя произнести: Я испытал и это. И все же, как часто я умолял ночь снизойти наконец, весь долгий день-деньской, отдавая этому все свои слабые силы, и как часто молил я о наступлении дня, на протяжении долгой-долгой ночи. Но прежде чем перейти от этого вопроса к следующему, я чувствую себя обязанным заявить, что в том месте, где я нахожусь, света не бывает, это не свет. Свет — там, снаружи, там вспыхивает воздух, и гранитная стена напротив переливается слюдяными прожилками, свет долетает до моего окна, но сквозь него не проходит. Так что в этом помещении все купается, не скажу в тени, и даже не в полутени, а в каком-то свинцовом свечении, не отбрасывающем тени, о котором трудно сказать, откуда оно берется, ибо оно, кажется, берется отовсюду сразу и с равной силой. Я убежден, например, что в настоящий момент под кроватью моей так же светло, как и под потолком, что, конечно, не слишком сильно сказано, вы понимаете. Но разве это не объясняется тем, что в этом помещении действительно нет света, имеющего цвет, если не считать цветом сероватое каление? Да, безусловно, о сером цвете говорить можно, лично я не возражаю, в таком случае речь идет о сером цвете, более или менее, чуть было не сказал «ложащемся поверх черного в зависимости от времени дня», но вовремя спохватился, что от времени дня он не всегда зависит. Сам я, лично, очень серый, иногда мне кажется, что я излучаю серый цвет, так же, как излучают его, например, простыни. И моя ночь — это отнюдь не небесная ночь. Черное, естественно, это черное, во всем мире. Но как же так получается, что принадлежащее мне маленькое пространство не озаряется светилами, которые, иногда я это вижу, сияют откуда-то издалека, и почему луна, на которой трудится согбенный Каин, не отбрасывает света на мое лицо? Одним словом, существует, по всей видимости, свет внешнего мира, тех, кому известны часы восхода и захода солнца и луны, кто полагается на такое знание, кто знает, что тучи заволакивают небо, но рано или поздно исчезают с горизонта, и мой свет. Мой свет, этого я отрицать не стану, тоже переменчив, в нем есть и сумерки, и рассветы, но они принесены мной оттуда, поскольку я не всегда жил здесь, и от них не избавиться. И когда я осматриваю потолок и стены, я вижу, что нет возможности зажечь свет самому, искусственный свет, как зажигает его, например, чета напротив. Но для этого кто-то должен протянуть мне лампу, или факел, или что-нибудь другое, а я не знаю, способствует ли здешний воздух возгоранию, знакома ли ему эта комедия? Итак, делаю памятную заметку — поискать в своем имуществе спичку и проверить, горит ли она. Шумы, крики, шаги, двери, шепоты — замолкают на целые дни, их дни. Тогда наступает то молчание, о котором, зная то, что знаю я, я просто скажу, что нет ничего, я бы сказал, ничего отрицательного в нем. И тихо-тихо начинает пульсировать мое маленькое пространство. Можно сказать, что все пространство заключается в моей голове, и действительно, иногда мне кажется, что и я нахожусь в чьей-то голове и что эти восемь, нет, шесть плоскостей, которые заключают меня, сделаны из сплошной кости. Но заключить отсюда, что голова эта — моя, нет, никогда. Я бы сказал, кружит какой-то воздух, и когда все стихает, я слышу, как он бьет о стены, и стены отбивают его. И тогда где-то в срединном пространстве другие волны, другие раскаты собираются и рушатся, и до меня долетает слабый звук воздушного прибоя, то есть мое собственное молчание. Или же обрушивается внезапный шторм, похожий на те, наружные, приносящий с собой и собой погребающий крики детей, умирающих, любовников, так что по простоте душевной мне кажется, что они прекращаются, тогда как на самом деле они не прекращаются никогда. Трудно утверждать наверняка. И нет ли в черепе вакуума? Я спрашиваю. А когда я закрываю глаза, действительно их закрываю, так, как не может никто, а я могу, ибо и моему бессилию есть пределы, то иногда кровать моя взлетает в воздух, и вихри кружат ее, как соломинку, и меня вместе с ней. К счастью, дело тут не столько в веках, прикрывающих глаза, сколько в самой душе, которая должна быть прикрыта, от которой не отречься, бодрствующая, взволнованная, по ночам заключенная в клетку, как свеча в фонарь, без приюта, без сноровки, без значения, без понимания. О да, я тешусь невинными развлечениями, которые

Перейти на страницу:

Все книги серии Беккет Трилогия

Похожие книги