Что касается насилия и разбоя, то не видно, чтобы Мелье в самом деле строил вокруг этого какое-то обобщение. Под его пером это не более как бичующее отрицание моральных качеств, которые по монархической традиции полагалось умиленно приписывать основателям династий и великим завоевателям.
Признаться, нечего и искать у мудреца Мелье исторической точки зрения. У него нет неверного взгляда на происхождение государства, потому что нет никакого. Все научное мышление и XVII и XVIII веков еще строило свои здания, обходясь без идеи развития, разве что у Бюффона пробилось представление об историческом изменении земной коры. В общем идеи развития и у либертинов и у просветителей было не больше, чем до них в богословии. Историю они любили, но как бег на месте, как рябь случайностей и характеров.
У Мелье проступает в зачатке такая логическая структура для охвата судеб человечества: нынешний несправедливый строй отношений между людьми не мог существовать вечно, значит ему предшествовало что-то, что хоть отдаленно сходно с предстоящим справедливым строем. До Мелье такой схемы во Франции, кажется, еще не высказывалось. Век Просвещения в дальнейшем зиждется на ней: это идея восстановления или очищения от людских злоупотреблений естественного права, иными словами, природных основ человека. Однако, по правде сказать, и это еще недалеко от логики богословия: потерянный и возвращенный рай. Но ни малейшего иного историзма у Мелье не заметно. Истоки и резоны тирании, деспотической власти людей над людьми интересуют его не в прошлой, а в нынешней жизни.
Ее подлинный резон состоит в том, что без этой неодолимой силы одни никак не могли бы грабить других. Одни, кто не трудится, не могли бы жить за счет других, кто трудится. Без насилия и притеснения, всюду восходящего к безграничному всевластию короля, простонародье не дало бы бесконечно превращать свой достаток в богатства тунеядцев. При этом тирания не только помогает другим грабить, но и сама для себя тоже грабит почище других: снова, снова, снова Мелье с ужасом и злобой рассказывает о нестерпимой гнусности королевских налогов.
И вообще ярость — помощник его познания тирании. Тут обобщение и отрицание идут об руку.
Но кто же накажет тех, кто наказывает? С каким-то прорвавшимся стенанием, данью иллюзиям своих предшественников, Мелье вдруг взывает: где эти древние императоры, о которых рассказывают, что они предпочитали погибнуть от меча, чем стать тиранами, спасти жизнь одному подданному, нежели истребить тысячу врагов? А раз их не видать, где Бруты и Кассии, где благородные убийцы Калигулы и других древних тиранов? Где былые убийцы французских королей — Жаки Клеманы и Равальяки? Где бессмертные тираноубийцы прошлого? Зачем не живут они в наши дни, чтобы разить и закалывать кинжалами всех этих омерзительных чудовищ, извергов человеческого рода и избавить таким способом массы народные от их тиранов!
Но все это красноречие не всерьез. Это только для запевки. Мелье далеко ушел от французских тираноборцев XVI века, которые так думали. Он-то знает, что уничтожить верховного тирана — это вовсе не уничтожить тиранию: она не только нисходит, как роса, от венценосца к его слугам, но в равной мере, если не больше, как пар, восходит от них снизу вверх и лишь сгущается к тронам стараниями льстецов, усилиями тех, кто ищет в законах короля прикрытия своим злодеяниям.
Дело уже не в тиране, а в системе тирании. Это Голиаф, это Левиафан. Мелье объясняет, почему сам он не станет ни Брутом, ни Равальяком. Я желал бы иметь мышцы и силу Геркулеса, говорит он, и с удовольствием убил бы всех этих гидр заблуждений и несправедливости, причиняющих столько страданий всем народам мира! Он готов бы один взять на себя свершение революции, да еще мировой революции. Но у него нет таких мышц.
И стенание Мелье звучит уже по-другому. Как жаль, что нет в живых тех храбрых писателей и смелых ораторов, которые в своих писаниях и речах клеймили пороки деспотов, дурное управление! Как жаль, что нет их в наши дни, чтобы гласно, публично сделать деспотов предметом ненависти и презрения всего света и в конце концов поднять все народы на то, чтобы стряхнуть с себя невыносимое иго их владычества! Но, увы, продолжает Мелье не без тайной мысли о себе, их не видно более, этих великих самоотверженных душ, обрекавших себя на смерть ради спасения отечества и предпочитавших благородную смерть тяготившей их своей подлостью жизни. К стыду нашего века, — нет, поправляет Мелье, наших последних веков, — на свете видишь только подлых и жалких рабов непомерного могущества и всевластия тиранов.