Кто-то в свободное время для отдыха и удовольствия разглядывает марки, пилит лобзиком, вяжет или вышивает. Тина Белицына по вечерам, предоставленная сама себе, писала на латыни поэму «Природа сущего», оммаж Лукрециевой «Природе вещей». Старалась по возможности попадать в дактилический гекзаметр, а если с первого раза не получалось, возвращалась к строфе снова и снова. Торопиться было некуда.
Поэма еще не дошла и до середины. Нынешняя песнь, по счету одиннадцатая, называлась «Одноатомная молекула». В точных науках Тина разбиралась мало, но недавно прочитала в книге, что есть такая физическая абстракция – молекула, состоящая только из одного атома и потому обладающая тремя степенями свободы. Это я, сразу подумала Тина. Сама по себе молекула, ни с кем не связанная, ни от кого не зависящая и абсолютно свободная – насколько можно быть свободным в материальном мире.
Прочитала вслух последнюю строчку, испытывая почти чувственное наслаждение от звучности древнего языка: «Aequa videtur enim dementia dicere utrumque».
Отец, профессор-античник, говорил, что латынь прекрасна как остановившееся мгновение. Ибо совершенна и неизменна. К средневековой латыни он относился с презрением – недаром ее называют «вульгарной». «По-настоящему красивым бывает только то, чего больше не существует, – говорил папа. – Потому что оно уже не испортится, не запачкается и принадлежит вечности».
На работе недавно был разговор о Пушкине. Завредакцией Аркадий Брониславович говорил, что, судя по верноподданническим стихотворениям поздней поры, в пожилом возрасте поэт наверняка превратился бы в махрового реакционера и монархиста. Непременно бы «славы, денег и чинов спокойно в очередь добился». Но Александра Сергеевича в тридцать семь лет убили, и лишь благодаря этому он остался для потомков певцом свободы. «Какая разница, кем он мог бы стать! Важно, каким он был – и теперь будет всегда», – возразила Тина – конечно, мысленно. На людях она обычно помалкивала, предпочитала слушать.
Латынь навсегда останется латынью, Пушкин – Пушкиным. Они навеки защищены благородным янтарем времени от разложения. Как всё, что нельзя изменить и к чему нет возврата. Как родной город Ленинград, который теперь живет только в ее памяти, нетленный и лучезарный. В раннем детстве она понятия не имела, что город наречен именем вождя мирового пролетариата – была уверена, что город так зовут в честь мамы: Ленин Град. Маленькая Тина, подражая папе, называла маму «Леной», родителей это очень веселило.
Конечно, Ленинград где-то существовал и теперь, но то был уже какой-то совсем другой город. Настоящий Ленин Град навечно остался в сорок первом – там, откуда тринадцатилетнюю Тину вместе с другими преподавательскими детьми увезли в эвакуацию.
Папа, мама, дом, лучезарный город замерли, как прекрасное мгновение, возврата туда нет.
Тетя убеждала, что, пускай ленинградская квартира разорена и разворована, все равно жилплощадь есть жилплощадь, надо ехать и предъявлять законные права. Но от слова «жилплощадь» Тину передергивало. Жилплощадь не может быть родным домом, послеблокадный Ленинград не может быть Лениным Градом. Пусть остается таким, каким его сохранила память.
«Patria quis exul se quoque fugit?»[1] – сказал отец, когда десятилетняя Тина пришла с уроков в слезах и спросила его: почему, почему мы не уехали, как все
Это был ее первый и последний день в школе. Как многие поздние дети, она часто хворала, с наступлением осени начинала задыхаться от бронхиальной астмы, и родители получили разрешение учить ребенка дома, благо оба были педагогами. Экзамены за начальные классы Тина сдала с легкостью, но в средней школе учиться заочно могли только инвалиды первой группы.
Первого сентября она пошла в пятый класс, ужасно волнуясь, что все вокруг окажутся умнее и бойчее ее, что она, привыкшая к мягкости отца и терпеливости матери, будет плохо понимать учителей.
Но школьные преподаватели показались Тине совершенными игнорамусами, а ученики очень медленно соображали и не могли ответить на самые простые вопросы.
На уроках было скучно, а на переменах нервно. Одноклассники спрашивали про непонятное. Девочки со смехом дергали кружевные манжетики, которые по гимназической памяти пришила ей мама. Мальчики ужасно развеселились, что ее зовут Юстина, и стали рифмовать: Юстина-скарлатина, Юстина-буратина, Юстина-свинина. «Буратину» она еще стерпела, хоть и переживала из-за длинного носа, но на «свинину» ко всеобщему восторгу расплакалась, и после этого ее звали уже только Свининой, Свинюхой и просто Свиньей.
В конце дня подошла толстуха с красной повязкой, сказала, что она председатель совета отряда, и спросила, почему ты без галстука?