И все же нередко, походя, он чувствовал, что его (неважно почему) участливого взгляда ждали. Тогда он, чтобы избавиться от наваждения, еще раз оборачивался, глядя в ту даль, которую он сам себе нередко только воображал, – ему хотелось предостеречь другого от того, чтобы тот вообще воспринимал его; но вместо этого он сидел один серьезным, собранным зрителем в темном стриптиз-баре, предаваясь без всякого желания фантазиям на фоне обнаженных тел, двигающихся с восхитительной размеренностью, и был всего лишь «мужчиной с бокалом вина»; или оказывался в числе других безымянных посетителей в порнокино, где он был просто «мужчиной со скрещенными на груди руками» и узнавал себя на экране, где он был главным исполнителем. Все личное он скрывал в себе, но это не означало, что он лгал, он просто с тайным ликованием подтверждал все многочисленные неверные догадки, которые высказывались в связи с ним. Он шел на встречи с чужими людьми заранее собираясь, едва взглянув на их лица – тут же и забыть, и у него нередко на прощание спрашивали: «Как, простите, ваше имя…?»
Обнаружив однажды снова «грохочущее чрево музыкального автомата», Зоргер превратился в игрока. При этом он стал многосторонним и заметил, что он теперь иначе – совершенно иначе – может быть всем, чем угодно. Впоследствии, когда он вспоминал об этом, ему казалось, будто он в течение всех этих недель никого не понимал, но зато необычайно остро, как ни один игрок на свете, мог заранее предугадать реакцию другого. Он перестал ощущать моменты перехода от силы к слабости, которые прежде сообщали ему ощущение долговечности; он просто болтался, сопровождаемый звоном монет, по городу, где в витринах лежали осенние листья в качестве недвижимой декорации. Теперь его, судя по всему, вполне устраивало то, что он не стал профессиональным игроком и даже в своей повседневной профессиональной работе не производил ничего стоящего: наконец-то он стал, как и хотел того, осуществлять все свои действия с замкнутой лунатическою серьезностью дилетанта; отгородившийся от всех, ни с кем не проводящий время, он чувствовал себя порою окруженным магическою красотою.
Отрекшийся от нации и обойденный вниманием спокойных мировых религий, этот город на Западном побережье был цитаделью сект, где сплошь и рядом мелькали какие-то таинственные знаки. Никто ни с кем здесь не был связан родственными узами – просто они сходились случайными единомышленниками на час и спешно исчезали в своем кружке. Вот так и Зоргер однажды вечером вдруг очутился в длинной очереди и шаг за шагом стал продвигаться вперед, пока наконец не вошел в просторный затемненный зал, где он стоял теперь среди толпы, как и он поджидавшей певца, который был кумиром их общей юности.
Он оказался тут не потому, что его что-то сюда влекло, скорее он просто исполнил некий долг, самая мысль о котором была ему в тягость: уже давным-давно никакое третье лицо не могло больше представлять его интересов. Теперь ему нужны были скорее индикаторные формы организмов, которые, иначе чем заключительные звуки песен, пробуждали в нем представление о бесконечно повторяющемся начале, как, скажем, те первые сочинения, что были написаны много тысяч лет тому назад и умели так поэтически уговаривать вместо того, чтобы лишь холодно доказывать, как делается в работах по его науке, или взять те исследования форм, что проводились живописцами, в них он тоже мог потеряться, как и в музыке певца, но все же тут он довольно скоро снова обретал себя, при этом еще более укрепленным в самом себе.
Певец был небольшим мужчиной крепкого сложения, который производил впечатление необыкновенно сильного и совершенно отсутствующего. Он вышел на сцену, посмотрел на свет и тотчас же начал петь. С первой же руладой пространство вытянулось змеею, повторяя изгибы шнура от микрофона, который певец спокойно держал в руках. Его голос с самого начала звучал необыкновенно мощно, ему не нужно было набирать громкость. Он шел не из грудной клетки, он существовал независимо от нее как самостоятельное, прочное тело, не привязанное ни к какому месту. Голос звучал не как песня: он слышался скорее в виде звуков, исторгаемых тем, кто долго сдерживал свои невыносимые, невыразимые страдания и теперь вдруг не сдержался. При этом каждая его песня обретала звучание только в целом, и все они в отдельности дополняли друг друга, складываясь из стремительной, правда иногда спотыкающейся, все время возвращающейся последовательности пронзительных, жалобных, Угрожающих (во всяком случае, без тени облегчения) криках боли.
Он не улыбнулся ни единого раза. Только один раз довольно высоко подпрыгнул в воздухе, оторвав от земли свое тяжелое тело. Все с тем же отсутствующим видом он сумел, загнав сначала свой голос извне глубоко внутрь, наконец сказать тем, что были в его чреве, – прежде всего, ему не хотелось иметь ни с кем ничего общего. Он исполнял свои песни без особого чувства, потому что, подобно безумцу, сам искал чувство, которое для него самого оставалось загадкой.