Горячая, благоухающая, молодая и ни чуточки провинциальности, которая всегда несколько отталкивает. Ее руки — это великолепнейшая и идеальная рама для тела, о какой только можно мечтать. Она, разумеется, пропустила несколько рюмочек, как и все вокруг, как весь городок. Но Марийка не пьяна, она никогда не бывает пьяной, никогда не напивается до потери сознания; у нее, так сказать, никогда не обрывается кинолента. Доктор Гольдберг порой думал о ней. И о ней тоже. Он знал ее родителей, особенно матушку. Несколько лет назад он вдруг заметил, что диковатая, незаметная девочка превратилась в прекрасное существо.
Городок празднует сегодня окончание летнего сезона. Как и в прежние годы, мотоклуб из соседнего города устроил гонки, а потом гулянье, у которого есть свои традиции. Гулянье началось ранним вечером, все громкоговорители, установленные в главных пунктах городка, а также в самых неожиданных местах, голосят какие-то шальные песни, те же, которые вопят и на всем белом свете. Они провожают тебя из одного конца города в другой. Из недр магазинов, из закоулков и переулков вылетают, догоняя друг друга, куплеты, фразы, они заигрывают с тобой, словно решили не покидать тебя сегодня. В этом празднестве есть что-то стихийное.
Мотоциклисты приехали около трех часов, треск моторов, бензинный перегар, а главное — неимоверное количество народа, прямо улицы раздвигаются. Из некоторых автомобилей вышли женщины, уже в масках, с картонными носами, в карнавальных костюмах; этого требует традиция.
Доктор Гольдберг вместе с малюткой Гольдбергом тоже спустились в городок. Доктор Гольдберг недавно вернулся из-за границы невероятно истосковавшийся, хотя на родине у него никого не было. Грустил он неизвестно о чем, скорей всего о возможности сказать кому-нибудь «добрый день» и хотя бы о единственном человеке, которого бы он имел внутреннее право ненавидеть. «Тоскую по знакомому ярму — всегда оно небытия дороже». Дома он нашел отчаянные письма малютки Гольдберга. Приехав в городок, удостоверился, что малютка Гольдберг чувствует себя вполне прилично; в ближайшие дни они обязательно должны были вместе вернуться в Варшаву.
Первым побуждением Гольдбергов было удрать к себе наверх. Крики, толкотня, чужие лица — все раздражало. Но потом они встретили Марийку — она жила теперь у родителей, — с ее компанией, состоящей из спортсменов и их приятельниц, и доктор Гольдберг ожил: он нашел наконец себе какое-то местечко в этом аду. Даже выпил и теперь танцует с Марийкой, которая всегда его возмущала и приводила в ужас.
Доктор Гольдберг танцует с Марийкой и думает, что ему следовало бы о чем-нибудь ее спросить, но он совершенно не в силах задавать вопросы. Он способен лишь отдаваться ощущениям.
— А он не женат? — спрашивает наконец доктор Гольдберг, имея в виду мотоциклиста, с которым Марийка познакомилась в лесной сторожке.
— Не знаю, кажется, кто-то есть у него…
— И ребенок есть?
— Нет, пожалуй. Впрочем, не знаю…
Вопросы доктора Гольдберга касаются чего-то такого, о чем вовсе не хочется говорить. Он в самом деле не интересуется этим, не желает знать. Ее ответы тоже не имеют никакого значения. Существо Марийки выражают не слова, они достойны гораздо меньшего внимания, чем пушок на ее руках. Пусть говорит, может, она даже обязана что-то произносить, но так, как говорят ветер, тучи, нивы. Время от времени ей, возможно, нравится бросить словечко, но разве оно идет в какое-нибудь сравнение с самой Марийкой? Это слово всегда будет с боку припёка, а вся суть, все концы и начала — в ней самой. Все, что она сама может сказать о себе, лишено смысла, и в этом тоже ее чудесное своеобразие. Сама она не может выразить себя. Слова сразу меркнут, превращаются как бы в перевод; а много ли выразишь с помощью перевода? Перевод всегда что-то вторичное, поверхностное, а она — самое прекрасное чудо жизни, каким только можно обладать. «А может, не выпускать ее из рук? — то ли грезит, то ли думает доктор Гольдберг. — Может быть,
— Пожалуй, разведусь, — тихо произносит Марийка; она всегда говорит тихо.