Вот «Последний день» — роман Сергея Волконского. Мы давно знаем утонченную манеру писаний этого потомка декабристов, давшего нам так много в двух своих книгах «Воспоминаний» (особенно в первой). Как не охранило его эстетическое чутье от попытки написать «роман», да еще по рецепту новейшего «мемуарно-революционного» романа, с выдуманными, ненужными и несуществующими героем и героиней, неловко пристегнутыми к действительным событиям и к персонажам действительности под собственными именами? Как эстетические навыки С. Волконского позволили ему спуститься до книги столь определенно безвкусной? Чисто мемуарные места, бабушка, ее воспоминания о старине, остаются отдельными красочными пятнами, и только досадно, когда автор, вдруг вспомнив, что он пишет «роман», неловкими усилиями пробует связать живое воспоминание со своими мертвыми «героями». Ни в «прелестную Нину», ни в «умного Андрея» нет возможности уверовать; да, кажется, не особенно верит в них и сам автор. По крайней мере, он с удовольствием оставляет их при удобном случае, а когда спохватывается и хочет вызвать «из тьмы небытия» — они начинают у него разговаривать, разговаривать, на многих страницах, и никак не могут кончить. Разговоры эти могли бы быть милым «badinage» [57]; но, увы, нет даже этого. Волконский позволяет себе такой «художественный» стиль: «…Он помолчал, как молчит пистолет после осечки». И далее, через несколько страниц того же, совершенно пустого, разговора: «Теперь она (курс, подлинника) помолчала, — как пистолет перед тем, как выстрелить — пока целится». Достаточно этих двух цитат, чтобы понять всю «беллетристическую» беспомощность автора.
Я не сравниваю Волконского ни с Хвостовыми, ни с Красновыми, ни с Ренниковыми. Он все-таки Волконский, и никогда не будет ими. Но он свернул на их дорожку (и как жаль, что он это сделал!). У него то же задание (художественное), та же тема (революция). И неудивительно, что «Последний день» имеет общие черты, общие с романами вышеназванных писателей недостатки. Как первый опыт, он смешан еще не ловко и более тяготеет к мемуарности; это спасает его от слишком сильной дозы тенденциозного яда. Но другое несчастие романиста, подходящего «с искусством» к роковой теме — налицо. Автор заставляет «прелестную Нину» переживать ужасы большевистской революции. И описание этих «ужасов», — где, кстати, нет ни одного слова нового, лишь тягучие повторения давно всем известного, давно всем измозолившего душу, — не просто скучно, не просто нехудожественно: оно антихудожественно. Это уже — размазывание ужасов, нечто оскорбительное по нецеломудрию. Искусство мстит за каждую попытку превратить его в средство или притянуть насильно к еще не остывшему костру жизни. Генералы-романисты этого не знают: не удивляюсь. Но как мог забыть это Волконский, всегда стоявший к искусству в такой тесной близости?
Минутное забвение, конечно. Он вернется «домой», к себе, в себя. Невозможно, чтобы С. Волконский, после первого шага на опасном пути, не понял, как этот путь ему чужд.
ЧРЕВО
Да, это верно, первые «непримиримые» — большевики, и уже потому примирение с ними невозможно. Им подчинялись — или не подчинялись; но никто еще не «мирился»: не дано.
Посмотрите: чего достигли органические, чревные примиренцы? Годами тянутся хоть к самому плохонькому примирению, хоть чтоб очень зазорного, явного вида подчинения оно не имело… Но не помогают хождения ни «задком, ни передком перед паном Хведорком». И бедняги остаются, волей-неволей, в равном с настоящими антибольшевиками положении.
Я этих чревных примиренцев часто жалею. Чрево — не шутка, с чревом не всякий поспорит. Одно только: зачем облекать чрево незаконными и непристойными одеждами? Самая модная — «любовь к России». Все это у нас, мол, от нашей любви к России. А у вас что? Вы смеете тамошних поэтов критиковать? Вы не хотите, чтоб «здешняя молодежь шла нога в ногу с тамошней»? Не видите «пробивающихся ростков» и не надеетесь на Троцкого? Не хотите «работать по благоустройству родины несмотря и вопреки невозможностям»? Кончено; вы записаны в «подозрительные»: во-первых — по нелюбви к России, а во-вторых, кстати, и по чревосотенству.
Так абсурд мирно громоздится на абсурд. Удивительнее всего, что никто не замечает неприлигия этих допросов о любви или нелюбви к России, хвастанья собственной любовью. Ведь не лезут же шумно в супружеские спальни? А в место, по нашим временам, еще более сокровенное, в чувство к России, — сколько угодно: нет, не любите! Не так любите! Россию надо любить, как я! Как мы!
Но повторяю: это лишь одна из неприличных одежд на бесплодном соглашательском чреве.
Вот, наудачу, два примера «чревных» примиренцев: Кускова и, менее ее известный, — Осоргин.