Между тем двор маленького кремля был полон народу. Явились старейшины всех четырёх концов (так уже начинали именоваться былые деревни), простой люд, привыкавший звать себя по-новому, почётно и знаменито: новогородцами. Вот вышел из дому молодой князь, вышли могучие гридни. Все до человека – нагие. Ещё не позабылись те времена, когда пращуры пращуров, идя на последний бой, скидывали доспех и одежду. Нагим рождается человек, нагим ему и дарить себя Перуну, сшибая десятого недруга и уже не заботясь о жизни…
– Вот это я понимаю! – сказал Эгиль, стоявший по обыкновению у Харальда за плечом. – Прямо как наши берсерки в прежние времена!.. Нравится мне здесь, Рагнарссон.
Бревно, заострённое по концам, повили толстой пеньковой верёвкой: конопля от Богов дана была людям прежде льна, ей и честь. Гридни разбились на две равные ватаги, князь Вадим взялся за прижимную петлю, дал знак… Сорок рук напряглось в согласном усилии, сорок босых ног по щиколотку ушло в слякотный снег, не чувствуя холода… Боярин Твердислав трудился наравне с прочими, как все, покинув одежду в дружинной избе и стоя передним в одной из ватаг. Он видел, как, царапая и втираясь в колоду, ворочалась сухая лесина, как напрягал петлю князь. Его труд был, пожалуй, самым тяжёлым: в отличие от ватажных кметей, то тянувших, то отпускавших свою половину верёвки, он не мог дать себе послабления. Ночь была бы совершенно черна, если бы не долетавшие отсветы Перуновых костров. Они играли на обнажённых телах, и Твердята видел, как пот залил чело молодого князя, заблестел на груди, на крепких мышцах, вздутых яростным напряжением… Боярину показалось, будто дымок не показывался из-под нижнего острия очень долго. Слишком долго…
…Но нет. Не выдал, не обманул. Появился, и люди вздохнули, и радостной сделалась бешеная работа, и боярин Твердислав Радонежич поверил, что будет всё хорошо. Прежде ведь находилось кому пособить Светлым Богам. Значит, сыщется и теперь. Не вовсе же оскудел мир!..
И вновь озарилась дружинная изба. Пир продолжался.
Пир не зря ещё называют веселием: не просто трапеза совершается, след песням звучать, задорным пляскам нестись, всякому искусству оказывать себя перед князем и дружиной. Да вот беда – среди тех, кто с Вадимом Новый Город строить ушёл, гусельщиков и песенников с гудошниками не так много сыскалось. («И тут злая судьба», – подумал Твердята.) Уже миновали двор ряженые – парни девками, девки парнями, и все в шубах мехом наружу, перепоясанные мочалом и в страшненьких личинах из берёсты и кожи. Притворились недовольными душами пращуров, пригрозили:
– Угощайте, добрые хозяева! А то кого ни есть с собой заберём!..
Прошёл могучий сын кривского старейшины, одетый седым воином, пронёс в поднятой руке топор, схватился посередине кремля с добродушным ручным медведем, прижал его к сырой – вот уж право слово! – земле. Потом долго целовал рыженькую невесту. Всем показал, что и на сей раз Перун победил несытого Волоса, отбил у него Л'eлю-Весну.
Харальд долго размышлял и советовался с Эгилем, но потом собрал у людей четыре ножа – и показал, как в Дании ими играют. Пятью, как у его наставника Хрольва, у Харальда до сего дня не получалось. Он всё-таки взял пятый нож, попробовал. Сперва выронил, но потом совладал, Будет чем похвастаться перед ярлом, когда они встретятся.
Уже уговаривали Твердислава спеть, но Пенёк отказывался. Не потому, что при побратимах было бы стыдно. Наоборот, песня так и просилась, так и щекотала в груди. Странное чувство удерживало его: словно боялся сглазить хрупкую надежду, явившую себя в согласии князя попробовать с Рюриком замириться. Знал Твердята из опыта – только поверишь удаче, только душу навстречу ей распахнёшь – она и была такова. Уж лучше в малой радости себе отказать, большую чтоб не спугнуть…
– Эй, Замятня!.. – умаявшись ломать неподатливого Пенька, окликнул кто-то из бояр. – Почто рабу свою прячешь от глаз? Твердята и иные, кто в Роскильде ездил, глаза таращат рассказывая, как она там на пиру танцевала. А теперь что, для тебя одного пляшет? Мы тоже видеть хотим!..
– Нашли невидаль, – буркнул Замятня в ответ, и зеленоватые волчьи глаза угрюмо блеснули. Но ближники Вадимовы, разгорячённые добрым пивом и счастливым возжиганием святого огня, не отставали:
– Правда что ль, бают, одёжки скидывала?..
– А верно, что в пупке у неё камень самоцвет с яйцо голубиное?
– И все косточки напросвет перед огнём, а на каждой титьке по золотому цветку…
Нелюдимый Замятня угрюмо отмалчивался, косился на князя. И князь сказал:
– Веди девку. Пусть пляшет, боярам моим сердца веселит.