…А может, всё дело было в том, что Сувор до сих пор не родил сына, которому мог бы передать всё, что знал сам. Только дочь. Да и ту половина Ладоги почитала не гордостью, а посмешищем и позором батюшкиных седин. Давно уже никто не называл девку именем, данным ей при рождении, а всё больше насмерть прилипшим прозванием: Крапива. Сувор любил дитя своё без памяти, и была она, доченька, любовью и болью всей его жизни. Младший сын Лодброка сам того не желая напомнил ему о ней, да так, словно на любимую мозоль наступил.
Харальду между тем очень понравилось управлять вендским боевым кораблём. И очень не понравилось то, как сопел и переминался рядом Сувор Щетина. Так, словно готов был в любой миг выхватить у него рулевое весло, если он, Харальд Рагнарссон, в чём-нибудь оплошает. Юноша подумал о том, что гардский вельможа, чего доброго, сейчас ещё и советами ему начнёт помогать, и отдал правило:
– Спасибо, Сувор ярл.
А про себя удивился, чем это Щетина так полюбился Хрольву, его воспитателю. Не только же за спасение жизни тот отдал ему драгоценный меч, которым весьма дорожил!
Эгиль в это время сидел на скамье с кем-то из мореходов, и они яростно спорили, двигая резные фигурки по расчерченной игральной доске. Как оказалось, на Селунде и в Стране Вендов придерживались разных правил игры, и было неясно, кто же из двоих одерживал верх.
Они сидели у самого входа в шатёр, устроенный на палубе ради защиты от солнца, ветра и брызг. Как раз когда подошёл Харальд, кожаную занавеску откинула неуверенная рука, и наружу выбрался Твердислав.
Боярин, выросший на берегу государыни Мутной, с морем не ладил совсем. Уж всё, кажется, сделал – и чёрного козла Водяному Хозяину подарил, и кишки от рыбы, выловленной в море, велел обратно в воду бросать, – а не помогало. Как покинули Селунд, так начал бедный Твердята бледнеть и худеть. Не мог удержать в себе ни куска, а когда желудок был пуст – извергал зелёную желчь. Сувору ещё пришлось труда положить, чтобы приучить его нагибаться через подветренный борт. А то уж вовсе позор.
Вот и теперь Твердислав Радонежич, нарочитый посол, с серым лицом кое-как пробрался вдоль ближайшей скамьи, высунул голову между щитами на припадавшем к воде левом борту – и судорога стиснула тело.
Когда он отдышался и вытер со лба пот, прижимаясь спиной к бортовым доскам и чувствуя, как заново начинает нехорошо напрягаться внутри, Харальд сказал ему:
– Я знаю и таких, кто привыкал к морю, ярл.
Он проговорил это на ломаном варяжском наречии, которое Твердята более-менее понимал. Слова пролетели мимо ушей: у Пенька не было сил даже обозлиться, что кто-то заметил его слабость да ещё и принялся о ней рассуждать. Боярин тщетно искал вдали хоть что-нибудь неподвижное, за что бы уцепиться глазами. Берег то возникал узенькой полоской на горизонте, то вновь пропадал.
– Люди поступают по-разному, – невозмутимо продолжал Харальд. – Иные берут в рот камешек и катают его за щекой. Он вращается и отнимает вращение у того, что ты видишь перед собой…
Мысль о том, чтобы положить что-нибудь в рот, вызвала у боярина ещё один приступ рвоты.
– Я был на причале, когда мы встречали тебя в Роскильде, и ты совсем не показался мне замученным морем, – сказал сын Лодброка.
– Там фиорд… там совсем не было волн, – прохрипел в ответ Твердислав.
– Ошибаешься, – покачал головой Харальд. – Были. Конечно, не такие, как здесь, но человек со слабым животом не смог бы ходить и разговаривать, как это делал ты. И знаешь почему? Потому что у тебя было важное дело. Ты готовился беседовать с конунгом и даже не заметил, что в фиорде довольно сильно качало.
Тут боярин Твердята понял, что погиб окончательно. У него больше не было важного дела. То есть было, понятно, – держать перед светлыми князьями ответ о великом посольстве, о том, как склонял – и склонил ведь! – грозного Рагнара к замирению да в знак вечного мира привёз им почётным заложником его меньшого сынишку… Твердята уже пробовал сосредотачивать мысли на том, как вернётся и встанет перед Вадимом и Рюриком. Не помогало. Или помогало, но совсем ненадолго. Наверное, потому, что до Ладоги – какое там, даже до Невского Устья!.. – ещё оставались седмицы пути, и загодя собирать волю в кулак никакой необходимости не было.
Морская болезнь не только терзает тело, она ещё и гнетёт душу, искореняя высокомерие и стыдливость. Когда то и дело выворачивается наизнанку желудок, тут уж не гордости. Твердислав поднял больные глаза на сына конунга, сидевшего на скамейке гребца, точно у себя дома, и сипло сказал:
– Я думал, вы, датчане, и знать-то не знаете, как море бьёт…
– Мы, дети Рагнара, и правда не знаем, – улыбнулся Харальд. – Эгир и Ньёрд чтят нашего отца и даруют нам своё благословение. Но к другим людям море совсем не так дружелюбно, и те выдумывают разные способы, как с ним поладить. Рагнар конунг говорил мне, что нам с братьями следует знать эти способы, поскольку вождь должен заботиться о своих подданных… и о друзьях, которым тоже порой приходится туго.