Увы, в жизни все обстоит иначе. Я таращился на каменщика, каменщик – на меня. Я готов был убить его, однако сомневался в успехе: во-первых, на вид он казался человеком необычайно сильным, а во-вторых, при нем вполне могло оказаться оружие, а в убогих хижинах по соседству – его дружки. Между тем он словно бы готовился сплюнуть наземь, мне под ноги, и в таком случае я наверняка заколол бы его, накинув ему на голову свой джелаб. Но нет, плевать каменщик не спешил, и спустя еще пару минут нашей игры в гляделки мальчишка, очевидно, понятия не имевший, что происходит, вновь подал голос:
– Загляни в дверь, сьер. Сестру ты не потревожишь.
Охваченный страстным желанием доказать, что не солгал, хотя и его собственный вид оправдывал попрошайничество в полной мере, он даже осмелился слегка потянуть меня за рукав.
– Я тебе верю, – сказал я, но тут же понял, что тем самым наношу ему нешуточное оскорбление, показывая, будто не верю его словам даже настолько, чтоб проверять их.
Наклонившись к двери, я устремил взгляд внутрь, но, глядя с залитой солнцем тропки в полумрак хакаля, поначалу не разглядел почти ничего. Солнце светило мне прямо в спину. Почувствовав затылком натиск его лучей, я осознал, что сейчас каменщик может совершенно безнаказанно напасть на меня сзади.
Комнатка, при всей ее тесноте, оказалась вовсе не захламленной. На куче соломы у дальней от двери стены лежала девочка. Болезнь ее достигла той стадии, когда к больному уже не испытываешь никакой жалости, когда он внушает один только ужас. Лицо девочки казалось черепом, туго обтянутым кожей – тонкой, полупрозрачной, словно кожа на барабане; губы не прикрывали зубов даже во сне; от выкошенных жаром лихорадки волос остались лишь жидкие пряди.
Упершись ладонями в стены из обмазанной глиной лозы, возле дверных косяков, я выпрямил спину.
– Вот видишь, сьер, – сказал мальчишка, – моя сестра очень больна.
С этими словами он вновь протянул ко мне сложенную горстью ладонь.
Да, я это видел (и снова вижу сейчас), однако увиденное отпечаталось в памяти отнюдь не сразу. Мысли мои целиком занимал Коготь, словно давящий на грудь – не столько как нечто тяжелое, сколько вроде костяшек невидимого кулака. В эту минуту мне вспомнился и ныне казавшийся частицей невообразимо далекого прошлого улан, выглядевший мертвым, пока я не коснулся Когтем его губ; и обезьяночеловек с отрубленной кистью руки; и ожоги Ионы, поблекшие, стоило мне провести вдоль них камнем.
Однако, после того как Коготь не спас Иоленту, я больше ни разу не прибегал и даже не думал прибегать к его целительной силе и так давно хранил его тайну, что опасался пробовать снова. Возможно, я и коснулся бы им умирающей девочки, если б на меня не глазел ее братец, да и его вспухшего глаза тоже коснулся бы, кабы не неприветливый каменщик. В сложившихся же обстоятельствах я всего лишь, с трудом одолевая его силу, давящую на грудину так, что не продохнуть, не разбирая дороги, двинулся вниз. За спиной звучно шлепнулся об истертый, растрескавшийся камень тропинки плевок, сорвавшийся с губ каменщика, но я даже не понял, что это был за звук, пока не добрался почти до самой Винкулы и более-менее не пришел в себя.
IV. В бартизане Винкулы
– У тебя гость, ликтор, – доложил караульный.
В ответ я лишь кивнул, дав понять, что принял доклад к сведению, и тогда он добавил:
– Пожалуй, тебе, ликтор, стоит прежде переодеться.
После этого спрашивать, кто меня дожидается, нужды не возникло: к подобному тону караульного мог склонить только визит самого архонта.
Добраться до личных покоев, обойдя стороной кабинет, где я занимался делами Винкулы и держал все бумаги, не составляло никакого труда. Время, потребовавшееся, чтобы избавиться от одолженного джелаба и переодеться в плащ цвета сажи, я провел, гадая, что могло побудить архонта, которого я лишь изредка видел где-либо, кроме зала суда, ни разу прежде у меня не бывавшего, посетить Винкулу – да еще, по всему судя, без свиты.
Оттеснившие прочь кое-какие иные мысли, размышления эти пришлись очень кстати. В нашей спальне имелось большущее зеркало из посеребренного стекла – такие намного лучше отполированных пластинок металла, привычных мне с детства, – и впервые встав перед этим зеркалом, дабы оценить собственный вид, я заметил, что Доркас нацарапала на нем мылом четыре строки из песни, которую как-то мне пела: