Время уходило незаметно, и, когда от утомления появилась знакомая ломота в висках и надо было прикрывать глаза от света, комбриг спохватился, что час уже поздний. Неторопливый, аккуратный Юцевич забрал какие-то бумаги и отправился к себе, — он рассчитывал просмотреть их рано утром, на свежую голову.
Стянув с себя с кряхтеньем сапоги, Григорий Иванович пальцем постучал по прохудившимся подметкам. Потом он дунул на лампу и в темноте с наслаждением вытянулся всем большим усталым телом. Со двора доносился степенный голос ординарца Черныша, — с кем-то беседовал, коротая ночь.
— По женской части, я гляжу, у вас строговато, — осторожно выспрашивал Черныша невидимый собеседник.
— А когда? — спрошу я тебя. Одно дело — некогда. С коней не слазим. Другое — нельзя. Если что, разговор короткий: в особотдел.
— А сам? Мужчина-то уж шибко в теле.
— А что тебе сам? У нас что сам, что не сам — все одно. Закон для всех. Правда, Григорь Иваныч при жене, супруге то есть. Родить вот скоро должна. Аккуратная бабочка. Уговаривал ее остаться дома — не схотела. Она у нас все время при бригаде, по медицинской части.
— Фершал?
— Выше бери. Врач.
Нашел, значит? Это правильно. Каждый по себе дерево ломит.
— Когда ломить-то? Не шибко, знаешь. Жить потом будем, сейчас пока воюем.
В конюшие вдруг забила копытом лошадь, заржал Орлик.
— Балуй! — заорал Черныш, бросаясь к лошадям.
«Жить потом будем», — повторил Григорий Иванович.
Второй раз за сегодняшний день приходилось ему слышать эти слова, в которых, если вдуматься, заключалась философия целого поколения людей, чья жизнь выпала на грозные годы ломки старого мира и зарождения нового. Потом… Ради будущего, которое неузнаваемо исправит несовершенство прошлого, бойцы бригады отказались от всего, чем жили раньше, и обучились стрельбе с лошади и спешившись, стрельбе одиночной и залпами, рубке шашкой и кавалерийским перестроениям, организации боя и уходу за лошадью — всей пауке убивать и не быть убитым, совершенно ненужной для крестьянина и рабочего, но необходимой для бойца, чтобы устроить жизнь такую, о какой они мечтали все эти жестокие кровопролитные годы. (Закрыв глаза, Григорий Иванович представил своего начальника штаба. Такой человек, как Юцевич, размышляя о красных кавалеристах, объединенных в братство эскадронов и полков, непременно уподобил бы их… ну, скажем, заряженным патронам, не способным в своей классовой ненависти покамест ни на что иное, кроме как быть выстреленными по определенной цели. Да, не человек, а боеприпас, причем по доброй воле… Так пли примерно так сформулировал бы свои наблюдения Юцевич и непременно записал бы в свою книжечку.)
Но разве сам он, командир красной кавалерийской бригады, но подчинил всю свою жизнь тому же самому? Разве не ради
Для начала, скажем, мелочь. Не ударь бы его Скоповский, просвещенный хам, помещик, у которого он служил управляющим имением… О этот гнусный, унизительный удар барской руки по лицу!
Тогда он был молод, полон планов и надежд. Окончив сельскохозяйственную школу, стремился учиться дальше и втихомолку зубрил немецкий, намереваясь со временем получить агрономическое образование в Германии.
Принимая его на службу, Скоповский не знал, что молодой управляющий уже попадал на заметку полиции за беспорядки в Кокорзенской сельскохозяйственной школе (зачитываясь Пушкиным, Григорий воображал себя Дубровским, встающим на защиту крестьян от произвола самодуров помещиков). На Скоповского произвело впечатление, что дед Котовского, полковник русской армии, владел небольшим именьицем в Балтском уезде. (На военной карьере деда губительно сказался отказ участвовать в подавлении польского восстания 1863 года, и Григорий Иванович застал уже полное разорение дворянской семьи, даже без остатков прожитого именьица; отец, обнищав вконец, вынужден был приписаться к мещанскому сословию и, чтобы содержать семью, поступил механиком на винокуренный завод князя Манук-бея в Ганчештах.)