«Ну ладно, — сказал он, — пора».
Он нажал на кнопку звонка, и тут же явился Мерритт с гарденией на подносе. В том, что касалось цветов, сэр Луис был в своем роде педант и при tenue de ville [19] всегда носил в петлице свой любимый цветок. Жена присылала их ему из Ниццы целыми коробками, а Мерритт держал цветы в холодильнике и доставал по одному по мере надобности.
«Итак, Дэвид, — сказал он и с чувством взял Маунтолива под локоть. — Ты в который раз оказал мне услугу. Никаких сегодня маршей, сколь бы к месту они вдруг ни оказались».
Они медленно сошли вниз по длинной, плавно изогнутой лестнице в холл, где Маунтолив стоял рядом, покуда его шефа кутали в пальто, покуда он натягивал перчатки и вызывал по внутреннему телефону представительский автомобиль.
«Когда бы ты хотел уехать?» — В голосе у него вдруг зазвенела старческая нотка искреннего сожаления.
«Первым рейсом в следующем месяце, сэр. Как раз хватит времени сдать дела и попрощаться».
«Ты не хочешь остаться и проводить меня?»
«Если вы мне прикажете, сэр».
«Ты же знаешь, что я этого не сделаю, — сказал сэр Луис, покачав седою головой, хотя случалось ему в прошлом делать вещи и похуже. — Никогда».
Они еще раз обменялись теплым рукопожатием, и Мерритт, уже услыхавший лязг и скрежет о наст цепей на колесах подъехавшего автомобиля, протиснулс
Россия осталась позади.
Берлин был тоже весь в снегу, но только мрачная, всеподавляющая стылость российских заносов сменилась злобной эйфорией вьюги, едва ли менее удручающей. Воздух, как электричеством, заряжен был сумерками и чувством неопределенности. В серо-зеленом свете посольских абажуров он задумчиво выслушал последние оценки недавних действий нового Аттилы, затем — краткий, но емкий обзор осторожных прогнозов на будущее, месяц за месяцем марающих черным мелованную бумагу официальных протоколов немецкого отдела, затем такой же обзор по колонкам распечаток ПО — политических оценок. Неужели и вправду настолько очевидным стал теперь тот факт, что упражнения в политическом сатанизме на опытном поле целой нации окончатся, скорее всего, кровавой баней для всей Европы? Факты могли ошарашить кого угодно. Была, правда, надежда, один-единственный шанс — Аттила мог повернуть на восток, предоставив съежившемуся от страха Западу возможность гнить с миром дальше. Если бы только два темных ангела, парящих над подкоркою Европы, могли столкнуться меж собой и уничтожить друг друга в схватке… Были и некоторые основания для подобных ожиданий.
«Наша
Экстремист, подумал Маунтолив, нахмурившись. Его приучили избегать крайних взглядов. Что бы ни случилось, в глубине души он всегда останется нейтралом — такова его вторая натура.
Вечером его пригласил на экстравагантный несколько ужин такой же молодой chargeee d'affaires [21] — за отсутствием самого посла, отправившегося в какую-то деловую поездку, — а после ужина они поехали в модное кабаре. Паутинная гармония сводчатых ниш, стены обиты голубым дамастом, огоньки десятков, сотен сигарет гаснут и разгораются снова, как светляки, и в центре круг света, белые огни юпитеров, и заплывший жиром гермафродит с лицом нарвала сучит из воздуха на палочку, словно на веретено, рваный ритм «Фокс Макабр Тотентанца». Омытый жемчужным потом саксофонистов-негров рефрен взлетает раз за разом истерической кодой:
Berlin, dein Tanzer ist der Tod!
Berlin, du wuhlst mit Lust im Kot!
Hall ein! lass sein! und denk ein Bisschen nach:
Du tanzt dir doch vom Leibe nicht die Schach.
Denn du boxt, und du jazzt, und du foxt auf dem Pulverfass! [22]
Прекрасный комментарий к тяжким раздумьям ушедшего дня; но за безумной, похотливой горячкой голосов он уловил, ему показалось, дуновение ритмов иных, куда более древних, — пару строк из Тацита, быть может? Или из хриплых песен воинов, идущих на смерть, как на праздник, прямой дорогой в Вальхаллу? Откуда-то сквозь серпантин и блестки сочился чуть заметный запах скотобойни. Задумчивый сидел Маунтолив в сизых и белых клубах сигаретного дыма, наблюдая за грубой перистальтикой тел в ритме блек-боттома. Слова припева прокручивались снова и снова у него в голове. «Позора ты не вытанцуешь вон», — повторил он вслух, глядя, как расходятся по местам танцевавшие блек-боттом, как свет меняется с зеленого и золотого на фиолетовый.
Внезапно он выпрямился, как вздрогнул, и сказал:
«Бог ты мой!»