Несколько недель назад, придя к себе в офис, он застал в кресле для посетителей мрачного седого Серапамуна, курившего сигарету. Серапамун был богатейшим и, вне всякого сомнения, самым влиятельным из коптских хлопковых королей и играл решающую роль в поддержке организованного Нессимом коптского движения. Они были старыми друзьями, хотя Серапамун и принадлежал к другому поколению. Спокойное, мягкое лицо, низкий голос, неторопливая и властная манера человека образованного и уверенного в себе — все недвусмысленные ссылки на Европу. Говорил он умно и быстро.
«Нессим, — сказал он мягко, — я пришел к тебе не как частное лицо — как представитель Комитета. Задачу, поставленную передо мной, приятной не назовешь. Могу я говорить с тобой прямо, без вражды и злобы? Мы очень обеспокоены — очень».
Нессим закрыл глаза, запер дверь, снял с рычага телефонную трубку и дружески пожал Серапамуну плечо, проходя за спинкой его кресла к себе на место.
«А как иначе, — сказал он. — Говори».
«Твой брат, Наруз».
«Что с ним такое?»
«Нессим, затевая наше коммунальное движение, ты же не собирался начать джихад или еще что-нибудь в этом роде, способное обеспокоить египетское правительство? Нет, конечно. Мы так и думали, и если мы присоединились к тебе, то исключительно потому, что поверили твоим политическим уверениям насчет места под солнцем и более достойного представительства коптской общины в органах власти. — С минуту он курил молча, задумавшись о чем-то. Затем продолжил: — Наш общинный патриотизм ни в коем случае не отменяет иного патриотизма — ведь мы египтяне, не так ли? Мы были рады, когда Наруз стал проповедовать основы нашей веры и национального самосознания, да-да, очень рады, ибо вещи эти должно говорить, должно
«Он это говорил?» — спросил, заикаясь, Нессим, и визитер его мрачно кивнул.
«Да. Слава Всевышнему, мы все еще встречаемся тайно. В последний раз он стал бредить, как какой-нибудь мелбуз [88] и кричал, что, если это потребуется для достижения наших целей, он вооружит бедуинов. Ты можешь как-нибудь его унять?»
Нессим облизнул сухие губы.
«Я и знать ничего не знал», — сказал он.
«Мы очень озабочены судьбою самого движения, подобные проповеди ему не на пользу. Мы рассчитываем на тебя, сделай что можешь. Его, дорогой мой Нессим, нужно унять или, по крайней мере, заставить разобраться в истинных наших намерениях. Он слишком часто встречается с Таор — он постоянно с ней в пустыне. Не думаю, чтобы у нее водились хоть какие-то политические идеи, но вот религиозной экзальтацией он каждый раз подзаряжается надолго. Он говорил о ней сам, говорил, что они часами простаивают на коленях в песке под палящим солнцем и молятся вместе. „Мне теперь являются ее видения, а ей — мои“. Так он сказал. А еще он стал очень много пить. Все это требует внимания, причем внимания самого неотложного».
«Я встречусь с ним немедленно», — сказал тогда Нессим, и теперь, глядя в темные, спокойные глаза Жюстин, — он знал, что она много сильнее, чем сам он, — повторял эту фразу тихо, пробуя ее на звук, как пробуют на прочность лезвие ножа. Он все откладывал эту встречу, предлог находился всегда, хотя и знал, что рано или поздно ехать придется, придется заново утверждать свою власть над Нарузом — и не над тем Нарузом… что был ему знаком.
А тут еще вмешался, и так неуклюже, Персуорден, смешав в одну кучу предательство и смерть, чтобы добавить и это к тому грузу, что уже давил ему на плечи, проблемы, о которых Наруз ровным счетом ничего не знал, хотя воспаленный ум его шел, оказывается, параллельным курсом, и тоже — отсюда и в вечность… У него появилось такое чувство, словно обстоятельства сомкнулись над ним, словно он задыхается под весом забот, им же самим изобретенных. Так внезапно все переменилось — буквально в несколько недель… Беспомощность, как вьюнок, ползла по его душе, и любое решение отныне было продиктовано не собственной его волей, но рождалось в качестве ответа на давление извне исторической необходимости, в которой он увяз, как в зыбучем песке.