Как всегда, там, в невероятной глубине, где не было места ни чувству унижения, ни разочарованию в себе, он писал легко и быстро, с совершенно ясной головой. Он уже много лет как привык выписывать жизнь свою про себя — процесс письма и процесс проживания жизни протекали одновременно. Каждый прожитый момент он переносил прямиком на бумагу, свеженький, с пылу с жару, обнаженный и зримый насквозь…
«Ладно, — зло сказала она, полная решимости не упустить обещанные пиастры, которые уже успела мысленно получить и потратить, — я сделаю тебе сейчас la Veuve [70]» — и у него перехватило дыхание от восторга чисто писательского — жаргонное это словечко было украдено из арсенала прежних прозвищ французской гильотины и преображало ее жуткий оскал в скрытую метафору комплекса кастрации. La Veuve! Кишащие акулами моря любви смыкаются над головой обреченного мореплавателя в безголосой неподвижности сна, глубоководной грезы, что тянет медленно вниз, все глубже и глубже, безрукого, безногого, разваливающегося на куски… пока не скользнет с обыденным тихим шелестом отточенная сталь и нелепый мыслящий овощ («репу напряги») не шлепнется в корзину, дергаясь и трепеща, как пойманная рыба…
«Mon cœur, — сказал он хрипло, — mon ange [71]»
Вдруг она воскликнула в отчаянии:
«О Господи! В чем дело? Ты что, не хочешь?» — И голос ее сорвался чуть ли не на рыдание. Она положила его мягкую, едва ли не женскую ладонь себе на колено и раскрыла, как книгу, склонив над нею удивленное — с оттенком безнадежности — лицо. Подобрала под себя ноги и переставила свечку поближе, чтобы лучше видеть линии. Волосы упали ей на лицо.
Он тронул пальцем розовый блик пламени на голом ее плече и сказал насмешливо:
«Да ты еще и гадаешь, а?»
Но она даже не подняла головы. Ответила коротко:
«В этом Городе гадают все».
Так они оставались — живая картина — достаточно долго. «Caput mortem [72] любовной сцены», — подумал он саркастически.
Мелисса вздохнула, словно бы даже и с облегчением, и подняла голову.
«Теперь я поняла, — сказала она тихо. — Ты закрылся, твое сердце закрылось совсем».
Она соединила указательный палец с указательным, большой — с большим, так, как складывают руки, чтобы задушить кролика. Глаза ее зажглись изнутри — состраданием?
«Твоя жизнь умерла, она закрылась. У Дарли — не так. Он широкий… очень широкий… открытый. — Она раскинула вдруг руки и снова уронила их на колени. И добавила с безотчетной, невероятной силой правды: —
Ему словно пощечину влепили — наотмашь. Свеча мигнула.
«Посмотри еще, — сказал он недобро. — Скажи мне еще что-нибудь».
Она, однако, совершенно не заметила ни злости, ни горечи в его голосе и снова согнулась над загадочной белой рукой.
«Тебе все рассказывать?» — шепнула она, и на секунду у него перехватило дыхание.
«Да», — отрывисто ответил он.
Мелисса улыбнулась чужой какой-то, странной улыбкой, словно бы ей одной понятной шутке.
«Я так себе гадалка, — сказала она тихо. — Я скажу тебе только то, что вижу — Потом подняла на него ясные свои глаза и добавила: — Я вижу смерть, очень близко».
Персуорден мрачно ухмыльнулся:
«Прекрасно».
Мелисса пальцем заправила волосы за ухо и снова наклонилась к руке.
«Ага, очень близко. Ты об этом узнаешь чуть ли не через час. Господи, чушь какая!»
Она коротко рассмеялась. И принялась, к полному его недоумению, описывать Лайзу.
«Слепая —
Она закрыла глаза и резко выбросила перед собой руки, словно оттолкнула кого-то.
«Да, — сказал Персуорден, — это она, это моя сестра».
«Твоя сестра?» — Мелиссу словно громом поразило. Она уронила его ладонь. Ей еще ни разу не удавалось, играя в эту игру, попасть в десятку.
Персуорден сказал мрачно:
«Она и я, мы были любовниками. Мы никогда уже не сможем любить кого-то еще».
И, сказав это, почувствовал вдруг, как легко ему будет сказать ей и остальное тоже, сказать ей все. Он владел собой как никогда, она смотрела на него с нежностью и состраданием. Может, все вышло так просто, потому что говорили они по-французски? Чужой язык, и именно французский, дал правде страсти сил стоять спокойно, холодно, с почти жестокой непреложностью под испытующим взглядом обычного человеческого опыта. У него была собственная, для внутреннего пользования, чудная фраза — «неусмешливая речь», как раз к месту. А может быть, просто-напросто он нашел наконец нужный ключ, нужную длину волны, потому все и выговорилось так легко? Она не судила его, все и так было понятно и знакомо. Она кивала и время от времени хмурила брови, а он говорил — о Лайзе, о том, как порвал с ней, как пытался жениться и как из брака ничего не вышло.
Меж восхищением и жалостью они поцеловались, теперь по-настоящему страстно, соединенные узами заложенных в память сюжетов, соединенные тем, что разделили между собой нечто важное, как преломили хлеб.