Чувствовалось, что курсанты нервничали, переминались с ноги на ногу, кто-то громко, и часто дышал, кто-то покашливал, были и такие, кто издавал какие-то звуки, то ли в попытках себя успокоить, то ли развеять скуку, благо, рядом со строем не было ни одного офицера, и никто не мог сделать замечание, но, и некому было нас приободрить.
— А правду говорят, что у него индекс за семьдесят пунктов? — шепотом спрашивал кто-то рядом.
— Да, говорят, он на одной силе может всю базу уничтожить. — отвечали неизвестному.
— Говорят, в Москве птиц доят. — зло шикнул кто-то.
— Ты еще скажи, что так птичье молоко делают…
Разговоры, как отрезало, когда на плацу появился сам генерал-адмирал Меньшов Валентин Севович. Без адъютантов, и иного сопровождения, он не казался маленькой букашкой на асфальте в окружении толпы. От его фигуры расходилась невиданная мощь, я такой еще ни от кого не чувствовал. По телу прошлись мурашки, хотелось встать на колени, и клясться в чем угодно, лишь бы быть на его стороне. Все-таки правду говорят, семьдесят пунктов, а то и больше.
Генерал-адмирал встал перед трибуной, повернулся к нам, и громким, подкрепленным внутренней силой голосом обратился к нашему строю:
— Сегодня, знаменательный день в Вашей жизни! Сегодня праздник в Российской Империи! Сегодня Вы станете частью огромной семьи, обретете ее честь, что бы преумножить! Слава русскому оружию! — он замолчал, а мы грянули во всю мощь тысячи глоток.
— Слава!
— Слава русскому флоту!
— Слава!
— Слава русской морской пехоте!
— Слава!
— Слава батюшке Императору!
— Слава!
— Слава матушке нашей, Российской Империи!
— Слава!
Взыграли трубы, зазвучал наш гимн. Абсолютно все пели, голоса наполнили воздух настолько плотно и сильно, что не было слышно музыки, хотя, порой ее обрывки доносились до моих ушей.
Оркестр закончил играть, и началась сама торжественная часть. На коммутатор приходило сообщение, и курсант покидал строй, направляясь, чеканя шаг, к Меньшову, который стоял около постамента. Туда же подходил священнослужитель той конфессии, к которой принадлежал дающий присягу, и клал на серебряную подставку священное писание, на котором и приносилась клятва.
Я стоял, и ждал своей очереди. Волнение ушло, оставив место для решимости и собранности. Несмотря на место и время, мысли в голове возвращались к вчерашнему разговору с отцом, вернее к его ответу на мои вопросы, почему мне не рассказывали о бабушке, почему не занимались со мной развитием силы, почему мне ничего не рассказывали о моей жизни до падения со скалы.
— Ростислав, — его взгляд был серьезен, как никогда. — Отец запретил, под страхом исключения из рода.
У меня скопилось очень много вопросов к тебе, Дедушка. Через несколько месяцев я приеду домой, и узнаю все, что мне нужно…. Я не успел додумать, как быть с тем, что Дед может заупрямиться, и как к нему найти подход, когда пришел сигнал на мой коммутатор.
Что же, сегодня действительно знаменательный день. Сегодня я окончательно отдам ближайшие двадцать пять лет своей жизни армии. Сегодня, я скажу то, чего ни разу не говорил: — 'Служу Отечеству!'
Напускная храбрость покинула меня, стоило только встретиться взглядом с генерал-адмиралом, казалось, он знает мои потаенные мысли и желания, видит мою душу, и она вызывает у него странную ухмылку, как будто он встретил забавного зверька. От макушки до пяток меня пробила дрожь, казалось, что вибрируют стенки черепа. Клятву такому человеку нельзя нарушить, возмездие будет неизбежно! Из головы вылетели слова присяги, которые я заучивал накануне, во рту пересохло, задергалось левое веко.
Я стоял на подгибающихся ногах, и пытался выдавить из себя хоть слово, под взором черных глаз Меньшова, которые теперь затягивали, словно черная дыра. Целая вечность понадобилась мне на то, что бы собрать осколки своей воли, и положить руку на Библию.
— Клянусь!