Еще через день Белку хоронили. За бричкой, на которой везли на кладбище черный узкий гроб, шла кучка женщин и стариков. Ваку хотели усадить с возницей, ближе к матери, но он вырвался и убежал к нам. Мы вели его за руки, а он все время останавливался и без конца перебирал в карманах и считал конфеты и пряники, которые насовали ему взрослые.
На кладбище у нас его забрали и через головы людей передали к гробу. Вака смотрел на неподвижную, чужую женщину, всю в черном и в цветах лежавшую в своем последнем пристанище, вертел головой и не мог понять, чего от него хотят люди. И улыбался. Кто-то сказал:
— Чего ж ты радуешься, дурачок, то ж мама твоя родная лежит. Ты ее больше не увидишь никогда... Плачь, детка.
Но Вака и тут не заплакал. Все с той же застывшей на лице угодливой улыбкой стоял он перед могилой, куда опускали на белых полотенцах гроб, и молчал.
Заплакал он позже, через два дня, когда мы всей компанией пришли навестить его в детдом. Нам вывела его во двор воспитательница — с нами была моя мать. Вака, остриженный наголо, в новой черной спецовочке, какие носили детдомовцы в нашем городе, отчужденно глянул на нас, словно мы его в чем-то предали, принял гостинцы в узелке, и отвернулся. Поодаль собралась целая толпа лопоухих, длинношеих детдомовцев лет восьми-девяти, они отчаянно шумели, толкались и беззастенчиво разглядывали нас. Потом в десяток голосов хором заорали:
— Немец-перец-колбаса, купил лошадь без хвоста!..
И Вака разревелся.
Я слышал, как дома мать сказала отцу.
— Его надо увезти в другой детдом, где никто не знает...
А мы поняли одно — Ваке в детдоме плохо. Вообще быть детдомовцем плохо, и непонятно, как пацаны соглашаются туда идти. Лучше жить без матери и отца, но на свободе, гуляй сколько хочешь, иди, куда пожелаешь, ты сам себе хозяин. И мы решили украсть Ваку, спрятать его в укромном месте, где его ни за что не найдут, самим кормить и поить, заботиться о нем всю жизнь. Он будет нашим братом.
2
В сорок восьмом году отца перевели служить на Украину, и мы стали жить в небольшом зеленом городке на берегу чистой и теплой речки. Мы поселились на самой окраине, на Исполкомовской улице, в обшарпанном глинобитном доме под черепичной крышей, с жиденьким чахлым садом, полуобвалившимся колодцем во дворе и деревянным скворечником-уборной в конце запущенного, заросшего лебедой и чертополохом огорода. Наш дом принадлежал когда-то жилищному кооперативу, в нем часто менялись жильцы: врачи, учителя, военные — служащий, нехозяйственный народ, и дом среди других аккуратных, белых частных хаток, утопавших в зарослях вишневых садов, сирени, буйной высокой кукурузы, проса и росших прямо под окнами рыжих подсолнухов, выглядел голым, неопрятным обормотом. И потому в первый же день соседские мальчишки дали мне обидную кличку — Жилкоп. На их языке и на языке их матерей это означало — чужой, временный, не трудовой, кормящийся не с огорода, как кормилось в те времена большинство в городишке, а с больших, по их мнению, денег, которые получал мой отец, работник военкомата.
Сначала меня это очень задевало. Два дня я просидел дома, выглядывая из окна на улицу, где десяток загорелых полуголых пацанов, отчаянно шумя, носились в клубах пыли за самодельным тряпичным мячом. Завидев меня, они принимались улюлюкать, корчить рожи, кидать в мою сторону камни, а потом начинали звать: «Жилкоп, выходи, будешь стоять на воротах!» Обидное, непонятное слово оскорбляло меня до слез, к тому же, на ворота ставили, как правило, самых мелких и бездарных, а я себя таким не считал.
Но вскоре я рассудил: все равно начинать на новом месте с чего-то надо, хоть бы и с вратаря, а что касалось клички — подобные или еще хуже имели все без исключения пацаны в нашей округе, и через неделю, гоняя вместе со всеми мяч, я уже отзывался на эту кличку, как смышленый, понятливый барбос. А еще через неделю мне уже удивительно было думать, как я жил раньше без моих новых товарищей.
За лето я прочно утвердился в компании отчаянных сорванцов, предводительствуемых высоким, сильным мальчиком Толиком Богуном. Из рук Толика, после страшной клятвы, поев земли и поплевав на запад, я получил свой первый в жизни документ — тонкую самодельную книжицу, в которой значилось, что отныне я член тайной подпольной организации «Черная рука», обязан помогать семьям погибших фронтовиков, инвалидам Отечественной войны, а также всегда и везде, где только подвернется случай, бить смертным боем жлобов, маменькиных сынков, детей бывших полицаев и нигде и никому, ни матери, ни отцу, ни родному брату, не говорить, где находится наш штаб...