Королев всегда следил за психиатрической гигиеной. Лучшим заземлением для него была физическая нагрузка: волейбол, баскетбол, футбол по колено в снегу, до упаду, каникулярные походы, изнурительные и счастливые; девушки, случалось, с благодарностью, как трава росу, принимали в себя его буйство.
Эдик аристократически брезговал совмещать сдачу теоретических минимумов с физкультурой — и к концу четвертого курса заработал смещение сознания в религиозную сторону. Выражалось это сначала в его философии, развиваемой в коридоре общежития факультета общей и прикладной физики (мол, познание суть гордыня, а стремление к вершинам теоретической физики, выстроенное еще со времен Ландау на поляризации — кто умный, а кто дурак, — дерзновение низкой нравственности), и затем — в скитальческом поведении. Аскетически исхудавший, с мученическими кругами под глазами, своими воззваниями неофита он приводил однокурсников в трепет. Однажды унылые соседи прогнали Эдика из комнаты, и приютил его Королев. Вдумчивой беседой он осадил его воспаленные речи и, когда соседи остыли, водворил на место.
С этого началось их приятельствование, далеко не сразу развившееся в дружбу. Не виделись они несколько лет, и однажды, когда Королев из ностальгии заехал прогуляться в Долгопу, он встретил Эдика. Жил тот по-прежнему в общаге, преподавал на кафедре теоретической физики. С тех пор они часто гуляли вместе — и сдружились не на шутку. Эдик говорил тихо, с глубинным горением, и Королев слушал теперь бережно, осторожно подхватывал, но все-таки одновременно думал свою отдельную трудную мысль. Эдик рассказал ему, как одну зиму прожил в Ереване, у брата, сколько там было горя, унижения, нищеты. Как было холодно, как они воровали из заброшенных квартир мебель — на дрова, как налаживали буржуйку, как брат однажды кинулся на него с топором, потому что Эдик замучил его разговорами о покаянии…
Однажды, разговаривая, они дошли от Воробьевых гор до Водников и на закате купались в Клязьминском водохранилище. Обсохнув, Эдик достал из рюкзака буханку, вяленого леща с лопату и персиковый сок. Королев навсегда запомнил наслаждение, с которым — после такого восхождения духом — он сыпал серебряной шелухой, срывал с хребта полоски просвечивающего от жира мяса, протягивал другу, как разломил пополам буханку и как, насытившись, они легли, глядя в бледное небо, высоко рассекаемое виражами стрижей, и закурили… И как потом пешком шли в “Шереметьево-2”, как высился за обочиной строй медвежьей дудки, как вышли они к посадочному коридору, означенному красно-полосатыми мачтами, батареями прожекторов, и долго высматривали в рассветном небе серебряный крестик самолета, полого дымившего с посадочного склона над полями и лесом вдали, над широкой просекой на подлете, как, бесшумно нарастая тушей, шевелясь, подкручивая подкрылки, пропадал громадой за бетонным забором, как дико взвывали на реверсе двигатели… И как завтракали, по институтской памяти, в рабочей столовке аэропорта, на четвертом этаже — подняться на бесшумном лифте, — где однажды Королев познакомился с группой шведов, транзитно дожидавшихся утреннего рейса. Среди них оказался актер, снимавшийся у Тарковского в “Жертвоприношении”, — милый вдумчивый человек. Полночи они простояли перед темным панорамным окном, выходившим на взлетное, полное дрожащих огней поле, разговаривая на простом английском о простых вещах, — и на память у Королева остался альбом нефигуративной живописи…
Следующей весной Королев проводил Эдика в недавно возрожденный монастырь под Чеховом — на послушничество. Летом Королев съездил к нему. У ворот монастыря они постояли в неловкости. Королев все хотел его расспросить, но Эдик молчал, уставившись в землю, и время от времени повторял: “Все хорошо, Лёня. Все слава Богу”. Королев тогда раздосадовался: “Да чего ты заладил”, — махнул рукой и пошел к остановке не оглядываясь. А сев в автобус, увидал, что Эдик все еще стоит у ворот — высокий, смуглый, в рясе, которая очень шла к его стати, и как, отплывая за стеклом, вдруг поднял глаза и украдкой перекрестил дорогу. Зимой Эдик сообщил письмом, что принял постриг. А в марте он сидел на кухне Королева, в гражданском платье, курил и беззвучно плакал.
Пожив у Королева, Эдик засобирался в Ереван. Да и Королю с ним становилось все трудней и неспокойней. Например, он стыдился в его присутствии приводить домой женщин, возмущавшихся к тому же, что это за чудик живет в кухне — голой в ванную не проскочить. Наконец насобирал ему денег на билет — и проводил в Домодедово. При прощании Королеву явно стало, что Эдик решается, сказать или нет что-то важное, но Королев отступил, махнул рукой и повернулся к выходу…
LV