В выпускном классе Королев был вынужден откликнуться на моду, в которую вошли рассуждения о духовности, и ознакомился с Библией. Вскоре вопрос о религии был решен при помощи следующего рассуждения, которое он произвел в качестве ухаживания (лунная ночь, Кунцево, окрестности сталинской дачи, дорожки, высоченный зеленый забор первичного ограждения, вдалеке за деревьями шоссе проблескивает пунктиром фар, белые ложа скамеек, на которых постигается пылкая наука любви, сухие пальцы бродят у пояска, скользят вверх, встречая нежную упругость): “Может быть, я изобретаю велосипед, но из теоретической физики ясно, что мощные, головокружительные, малодоступные модели мироздания, порожденные интеллектом, если повезет, оказываются „истиной”, то есть чрезвычайно близкими к реальному положению дел во Вселенной. Не потому ли именно так обстоит дело, что разум, созданный — как и прочее — по образу и подобию Творца, естественным способом в теоретической физике воспроизводит Вселенную — по обратной функции подобия? Тогда проблема строения мироздания формулируется как поиск своего рода гомеоморфизма, соотнесенного с этим преобразованием подобия…”
Дальше его рот окончательно был закрыт пытливым поцелуем — и больше о религии Королев никогда не рассуждал. Никогда вообще.
XXXVI
.......................................................................................
XXXVII
Шквал больших перемен застлал юность Королева.
Иные воспоминания обжигали. Так ладони горят от тарзаньего слета по канату из-под потолка спортзала.
Звон разломанной палочки мела.
Грохот парт.
Гром звонка.
Салют.
Салют происходил на пустыре, в низине, у берега Сетуни, где находились специальные бетонные парапеты для установки залповых расчетов. Они подбегали почти вплотную. Видели отмашку командира. Задирали головы вслед за воющей вертикалью взмывшего стебля, который, спустя задыханье, увенчивался сияющими астрами, накидывавшими на огромный воздух световую путанку, как гладиаторскую сеть. Сразу после вспышки следовало присесть на корточки и накрыть затылок руками, чтобы уберечься от верзившихся шпонковых гильз. Невдалеке над Сетунью они строили весной “верховки” — шалаши на настиле из досок, прибитых к ветвям подходящей ветлы. Там, дурачась, нацепив ермолками обгоревшие полусферы салютовых гильз, “монстрили” первый том Ландафшица, щелкали вступительные на мехмат, маялись стереометрической задачей из физтеховского сборника, играли в преф, курили, читали Сэлинджера, упражнялись с гравицапой или просто бесконечно смотрели в высоченное, пустое и влекущее, как будущее или нагая дева, небо.
Королев не раз думал вот о чем. Однокашники его родились — приблизительно — в 1970 году. И благодаря истории учились думать тогда, когда думать было почти не о чем, то есть некогда: кингстоны арестантской баржи были открыты, команда уже отплыла, не оставив ни одной шлюпки. Люди, родившиеся в окрестности 70-го года, отличаются от тех, кого было бы можно в обиходе назвать их сверстниками. Хотя после тридцати эта разница почти улетучивается, но еще несколько лет назад люди 67-го или 73-го года рождения были — первые заметно “еще не”, вторые разительно “уже не” такими. В юности происходит невероятное ускорение роста впечатлений, мыслей — время замедляется, будучи сгущено жизнью, — словно в точке предельной опасности. Именно поэтому в 18 — 20 лет, рассуждал Королев, они оказались на верхушке цунами, опрокидывавшего известно что: они развивались параллельно с временем турбуленций, они были первым лепетом этого Времени — и, нехотя пренебрегая переменами, они все на них невольно озирались, рефлектировали, оглядываясь на самих себя и могли, в отличие от остальных, более свободно, более одновременно обозревать: неясный — то ли камни, то ли рай — берег и унылый, отстоящий вечно горизонт. Иными словами
И оттого еще горче пустота спазмой сдавливала, шла горлом.
Он видел повсюду страх. Видел его воочию, везде. Сначала думал, что это от одиночества, что его несознаваемой части души просто скучно и в среде несбыточности она ищет боли. Но скоро понял, что не все так просто.