Мне было жутко и одновременно обуревало любопытство, как будто я слушал страшную сказку. Такими старики Багаевы и остались в памяти — чудаковатыми и сказочными.
Как-то лет семь назад я с товарищами был на охоте в тех местах. Чтобы не ставить палатку, мы остановились в багаевской избе, где стояла еще исправная печь, стол и лавки. В первый же вечер я рассказал товарищам о бывших хозяевах, посмеялись, повеселились и улеглись спать. Ночью я проснулся от стука и шороха в избе. Кто-то расхаживал по скрипучим половицам, этак едко похихикивал, бренчали пустые гильзы на столе, и память вдруг вывернула ком детских страхов. Мои товарищи тоже не спали и, выставив с печи кудлатые, в соломе, головы, прислушивались. Через несколько минут мы, материалисты до мозга костей, не сговариваясь, не зажигая света и немея от жути, собрались и ушли на реку ставить палатку.
А спустя год кто-то из городских рыбаков спалил багаевскую избу, спалил наверняка от страха, и вместе с ее стенами сгорела сказка.
Только спасшаяся от огня нечисть, оставшаяся бесприютной черная сила озлилась и пошла в люди. Как же иначе объяснить беспамятство и жестокость, нет-нет да и вспыхивающие среди моих земляков? Кто-то недавно позарился на строевой сосняк, неприкасаемым островом стоящий на старом кладбище. В один день его выпилили начисто и вывезли на тракторах, сровняв с землей кресты и холмики могил своих предков.
Чесалка помещалась в крестовом, с пятью окнами на улицу, доме, стоящем на задах у деревни. Улица эта в Лукоянове появилась в двадцатых годах, еще при единоличных хозяйствах, и строили ее проворные, быстро богатеющие мужики. Дома на ней ставились с размахом, на большие семьи и хороший достаток. Но скоро в Лукоянове организовали колхоз, новую улицу раскулачили, хозяев выслали, а в избах под железными и тесовыми крышами открыли школу, клуб, сельсовет, детские ясли и контору. Только чесалка осталась там, где была, поскольку другого помещения не нашлось. Ее хозяин Кузьма Филимонов, черниговский переселенец столыпинских времен, раскулаченный и высланный с семьей на лесоразработки, надолго пропал из деревни. Пока работала чесалка, в Лукояново всю зиму тянулся народ из окрестных деревень и колхоз получал немалую прибыль. Однако перед войной машина вконец износилась, ремонтировать оказалось некому, и филимоновский дом забили досками.
В Лукоянове уж и не чаяли вновь оживить чесалку — часть валов с нее растащили, часть изломали, — но после войны неожиданно объявился Филимонов. Было тогда ему за шестьдесят, на лесоповалах и сплавах он изработался, ссутулился и ходил теперь с болтающимися ниже колен, тяжелыми руками. Кузьма пришел с младшей дочерью, пятнадцатилетней Серафимой, и ничего у них, кроме узла с тряпками да ящика с инструментами, не было. Прямо с дороги он явился в контору и стал уговаривать председателя приставить его к чесалке. Тот сначала и слушать не хотел — дескать, в дом-то вселяйтесь, коли жить негде, а с чесалки толку уж не будет. Но потом поглядел на Кузьму — куда его ставить, разве в сторожа только? — и согласился: пускай ковыряется, и то дело.
Вначале Филимонов с дочерью обошли всю деревню и собрали растащенные детали от машины, потом всю зиму и лето ремонтировали ее и заодно латали поветшавший дом. И вот в году сорок восьмом чесалка заработала, Кузьма отрегулировал машину, пощупал первую прочесанную шерсть и пошел на жилую половину отдохнуть. Там он прилег на топчан и больше не встал.
А на чесалке с тех пор стала работать его дочь Серафима, девушка на выданье и в деревне видная. Но осиротело Лукояново на женихов после войны. Те, что ей бы в пару были, не вернулись с фронта, и табунились вокруг Серафимы парнишки-подлетыши ее возраста, а то и младше. Как бы там ни было, от женихов у нее отбоя не было: свои сватались, ехали из соседних деревень, но Серафима всем отказывала, дескать, молодая еще, погулять хочется. Лукояновские девки уже коситься начали: кто ни посватается к ней — потом словно больной, словно отравленный ходит и на других не глядит. Да Серафиму ничем не пронять. Знай себе пляшет, шальная, на вечерках, поет, лукавая, смеется. «Доковыряешься! — ворчали лукояновские бабы. — Или в девках останешься, или найдется на тебя какой-нибудь кривой-горбатый».
И как в воду глядели.