Помолилась Григорьевна на иконы — и на те, что были прямо перед ней, и на те, что стояли по правой и по левой стороне иконостаса. Перечитала все молитвы, какие знала. Потом, — хотя никого из молящихся не было видно в гулком просторе храма, но потому, что так делали все в станице, так и ее приучали делать, — поклонилась направо, налево и назад — всему миру православному. И отошла в уголок.
Стала там на колени, усталая, обессиленная, придавленная страшными думами и тоской лютой. Вперила взор в икону — из золотой рамы, из ярких пурпурных одежд на нее глядел с немым состраданием взор матери, прижимающей младенца к груди.
И долго без слов мать, истерзанная страхом и ожиданием жестокого удара, глядела на мать, пережившую тягчайшие страдания. И без слов, рыдающим криком надрезанного сердца, говорила ей:
— Ведь сердце твое тоже прошел нож лютой скорби… Заступись, Пресвятая Владычица! Ты — обидимых заступница, ты — изнемогающих оплот… О, заступись, заступись!.. И, приникнув горячим лбом к облупленным доскам, она беззвучно рыдала. Поднимая голову, встречала сострадающий взгляд, но был он недвижен и нем и… бессилен…
— Скорбных матерей утешительница — ты… рассей тучу, о Владычица! Отверзи милосердия двери, Царица небесная!
Крепко-крепко стиснула руки. Всем существом порывалась прижаться к стопам Владычицы, которая все может, — раскрыть истерзанную, высохшую грудь перед ней, язвами окровавленного сердца своего тронуть ее.
— Злых сердец умягчение — ты… Умягчи их сердца… вырви у них деточку мою, мать страдавшая… мать!.. Ты видишь мои муки, мою беду чуешь, скорби мои и обиду ты знаешь… матери обиду…
Жар и озноб проходили по ее телу, нечем было вздохнуть, не хватало воздуха. Бессильно опустила она голову; руки и колени дрожали.
— «Странни и пришельцы вси ее мы на земли сей…» — сердито басит дьячок. Спешит и спотыкается голос, равнодушный и недовольный. — «Все житие наше на земли болезненно и печали исполнено…»
— Скорбная заступница моя! изнемогает во мне дух мой! — опять начали страстно шептать ее губы. — Развей, разгони беду мою… тьму уныния… Подай мне, отчаянной, надежду… научи!.. Пойду я к ним… скажу я им… Научи, помоги… Покрой покровом твоим убогую, ты — предстательница сирым и скорбящим… Не покинь… Я пойду к ним и скажу им: мать я… мать, истерзанная мукой несказанной!..
Усталая, выбившаяся из сил, выливала она в слезах весь остаток таившейся в ней энергии. И пришел странный покой, равнодушие, застывшая покорность всему, что будет. Притупились чувства, словно чужое стало тело, и весь мир туманным покрывалом задернулся. Купила свечку, затеплила ее перед той, в которой было робкое, последнее и самое близкое упование ее. Приникла высохшими губами к холодным одеждам ее — пылью и краской пахли они… Встала и пошла к зданию суда. Там села на каменных ступеньках величественного входа и стала ждать…
Равнодушно шли люди мимо нее, равнодушно тянулось бесстрастное время. Легкой походкой проходили мимо дети с книжками, юноши, девушки, и сжималось ее сердце при виде их счастья, свободы и бодрости… За что такая доля ужасная выпала неведомому им, ей родному-кровному юноше?.. За что?..
Проехала во двор судебного здания темная карета с солдатами на запятках. Вздрогнуло, забилось сердце ее, догадалось: в этом черном ящике сына ее провезли… вот, возле, перед глазами матери, сидящей в томительной тоске на холодном камне подъезда…
Стали подходить и подъезжать чиновники. У всех сумки с бумагами и помятые, невыспавшиеся лица. Подъехал Николай Иванович на извозчике. Угадал ее тотчас же, заговорил весело и шутливо:
— Ну что, мать? Небось ночевала тут? Ну, ничего, ничего. Не робей, без боя не дадимся. Пойдем-ка, я тебя на такое место посажу, — все будешь видеть.
Привел в большую залу. Скамейки по трем сторонам — за решетками и без решеток. Стол на возвышении, зеленым сукном покрыт. А за столом, в огромной золотой раме, — портрет. Поискала глазами икону Григорьевна — не нашла. Перекрестилась на портрет.
Пусто. Никого еще нет. Посадил ее Николай Иваныч недалеко от двери, чтобы могла поближе видеть своего сына: скамьи для подсудимых были почти рядом, решетка примыкала к печи, около которой села Григорьевна. Достаточно виден был и судейский стол.
Ушел Николай Иваныч. Выглянула в дверь чья-то голова и опять скрылась. И долго сидела в одиночестве Григорьевна, с замирающим от истомы сердцем, с бессвязной молитвой на устах, с сознанием полной беззащитности от близкой беды.