— Тогда объясни, какого черта ты к нам в пограничную зону из самой матушки-столицы рванул, а? Молчишь? Ну, а я как это все начальству объясню? — Лубянин от усталости обхватил голову руками. — Ну глянь, сынок, ты вот пишешь «русский», а какой ты к черту русский, если ты Шнитке? Да тебя где ни ткни, везде дыры. Ой, только не говори мне больше про ворон.
Да, определенно Лубянин в конце первого допроса уже по-отечески относился к Евгению. Их как бы сплотило общее непонимание происходящих с Евгением событий. Но вот на второй день оперуполномоченный изменился, говорил, уже не глядя на подопечного, опять задавал те же, что и вчера, вопросы, но более стальным голосом, и когда Евгений заскулил, чтобы его наконец выпустили, вынул из стола большую, размером с дело, фотографию.
— Все ж таки ты шпион оказался, — Лубянин протянул Евгению экземпляр «бромпортрета». — Твоя работа?
У Евгения чуть слезы не накатились на глаза. С фотографии на него смотрели родные Сонины глаза, чуть лукавые и такие счастливые, что окружающий осенний пустынный пейзаж с рекой и одинокими ветлами казался по крайней мере не уместным.
— М-моя, — подтвердил Евгений.
— Тьфу, — Лубянин от огорчения сплюнул. — Зачем снимал?
— К-красиво, — Евгений покраснел.
— Тьфу, ну точно баба, — Лубянин по смущению Евгения чувствовал, что никакой он не шпион, а так, слизняк. — Я тебя про ЭСО спрашиваю, — он ткнул в ажурную ферму, так некстати попавшую в поле зрения аппарата.
— А, вы п-про овощную базу?
Лубянин укрылся за мохнатыми бровями, чтобы не видеть Евгения. Евгений и сам почувствовал, что говорит что-то не то.
— Мы в музей на экскурсию х-ходили…
— Будет теперь тебе музей, — перебил с сожалением Лубянин. — Да тебя за съемку секретного оборонного объекта расстрелять мало.
Мало, мало, мысленно соглашался теперь Евгений, осознавая унизительную слабость человека, не умеющего преодолевать препятствий жизни. Так было и в детстве, когда от них ушел отец, и Евгений не смог подавить в себе жалостливого к нему отношения и не уступил материнским уговорам, не выбросил его из головы, а много мучился, обвиняя чуть ли не себя во всех отцовских грехах. Так было и в университете, когда он не смог, как многие, накинуть черные одежды, да так и не проскочил бальтазаровский зачет, а выдумать что-либо, как Горыныч, не хватило духу. Так случилось и тогда, когда появилась эта проклятая черная ворона его судьбы, и он сорвался на Северную, на полюс мировой скуки.
Вот и Соню он подвел — в самый ответственный момент, за несколько дней до свадьбы угодил в переплет. Да какой бестолковый! И где — в тихом забытом месте. Но ведь, если честно признаться, он все время боялся чего-нибудь в этом роде. Не зря его коллеги по столичной работе, из тех, кто сочувствовал, предупреждали: плохо кончишь, Евгений. Он и сам видел, как год от года между ним и людьми нарастала незримая жестокая стена. Ему все меньше и меньше были доступны их чувства. То он не вовремя засмеется над анекдотом в курилке, то вдруг за общим разговором с перемыванием косточек у начальства начнет вслух жалеть своих коллег и спрашивать то одного, то другого, чем бы он мог им сейчас помочь. И помогал. Оставался после работы и выполнял задание вместо какого-нибудь лентяя или, например, брал на себя чужие ошибки, а однажды, когда начальство в конце квартала решило лишить премии Варвару Петровну, многодетную мать, программистку, сбежавшую без предупреждения с работы в магазин готового платья, Евгений вышел вперед и предложил, чтобы вместо нее лишили премии его, так как он все равно холостяк и к тому же мужчина. Вскоре он стал личностью, из тех, о которых то и дело сплетничают в немногочисленных, спаянных научным планом коллективах. Им попрекали, если кто провинится, говорили: вот Евгений так бы никогда не поступил. Или, наоборот, желчно иронизировали: тоже мне, Шнитке второй нашелся. А он продолжал гнуть свою линию. Ставил чайник, прекращая каждый день один и тот же бестолковый спор — кому сегодня дежурить. Выступал на открытых партийных собраниях без предупреждения, чем всегда приводил в неловкое положение президиум. Например, Евгений мог сказать после какого-нибудь усыпляющего зал доклада, что наше правительство нуждается в любви и ласке. Да, именно так. Или, например, что оно вследствие огромного жизненного опыта очень много страдает от отсутствия большой и серьезной музыки, и предлагал всему институту перекладывать отчеты на ноты, как перекладывают стихи в оперы и речитативы. Потом много смеялись над ним, подмигивали в коридорах, а некоторые втихомолку пожимали руку. Но и пожиматели вскоре исчезли, после того, как он вызвался проводить политзанятия, что по степени тошноты приравнивалось к мытью стаканов. На первом же занятии Евгений появился с черным треугольным ящичком под рукой. Не успела публика опомниться, как Евгений скинул кеды, достал из ящичка мандолину (ни на чем другом он играть не умел), взобрался на крытый красной скатертью стол и запел тонким сипловатым голосом «Аве Марию». До второго занятия Евгения не допустили.