Одоевский, подойдя незаметно к трельяжу, подслушивал и, едва удерживаясь от смеха, подмигивал Голицыну. Они познакомились и сошлись очень быстро.
— И этот — член Общества? — спросил Голицын Одоевского, отходя в сторону.
— Да еще какой! Вся надежда Рылеева. Брут и Марат вместе, наш главный тираноубийца. А что, хорош?
— Да, знаете, ежели много таких…
— Ну, таких, пожалуй, немного, а такого много во всех нас.
Чухломское байронство… И каким только ветром надуло, черт его знает! За то, что чином обошли, крестика не дали, Готов царей низвергнуть с тронов И Бога в небе сокрушить, как говорит Рылеев».
Что можно сказать по поводу этого портрета Якубовича, нарисованного Д. Мережковским.
Во-первых, что это позер и фразер. Во-вторых, это типичный мелкий честолюбец, из числа которых обычно комплектуются ряды революционных организаций. Это люди, лишенные данных, чтобы играть какую-нибудь значительную роль в существующем обществе.
Снедаемые завистью к более одаренным людям, они готовы на какое угодно преступление, готовы состоять в какой угодно организации, лишь бы «играть роль».
«От Якубовича на расстоянии несло фальшью, он слишком театрален», — пишет Цейтлин.
VII. Тираноубийца № 2
«…Там, в углу у печки, стоял молодой человек с невзрачным, голодным и тощим лицом, обыкновенным, серым, точно пыльным, лицом захолустного армейского поручика, с надменно оттопыренной нижней губой и жалобными глазами, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина. Поношенный черный штатский фрак, ветхая шейная косынка, грязная холстинная сорочка, штаны обтрепанные, башмаки стоптанные. Не то театральный разбойник, не то фортепьянный настройщик. «Пролетар» — словечко это только что узнали в России.
В начале спора он вошел незаметно, почти ни с кем не здороваясь; с жадностью набросился на водку и кулебяку, съел три куска, запил пятью рюмками; отошел от стола и, как стал в углу у печки, скрестив руки по-наполеоновски, так и простоял, не проронив ни слова, только свысока поглядывая на спорщиков и ухмыляясь презрительно.
— Кто это? — спросил Голицын Одоевского.
— Отставной поручик Петр Григорьевич Каховский. Тоже тираноубийца. Якубович — номер первый, а этот — второй…».
«…— Берегись, Рылеев: твой Каховский хуже Якубовича. Намедни опять в Царское ездил… — говорит Бестужев Рылееву.
— Врешь!
— Спроси самого… Государь нынче, говорят, все один, без караула в парке гуляет. Вот он его и выслеживает, охотится. Ну, долго ли до греха? Ведь ни за что пропадем… Образумил бы его хоть ты, что ли?
— Образумишь, как же! — проговорил Рылеев, пожимая плечами с досадой. — Намедни влетел ко мне, как полоумный, едва поздоровался, да с первого же слова — бац: «Послушай, говорит, Рылеев, я пришел тебе сказать, что решил убить царя. Объяви Думе, пусть назначит срок…» Лежал я на софе, вскочил, как ошпаренный: «Что ты, что ты говорю, сумасшедший! Верно хочешь погубить Общество…» И так и сяк. Куда тебе! Уперся, ничего не слушает. Вынь да положь. Только уж под конец стал я перед ним на колени, взмолился: «Пожалей, говорю, хоть Наташу да Настеньку!» Ну, тут как будто задумался, притих, а потом заплакал, обнял меня: «Ну, говорит, ладно, подожду еще немного…». С тем и ушел, да надолго ли?
— Вот навязали себе черта на шею! — проворчал Бестужев. — И кто он такой? Откуда взялся? Упал как снег наголову. Уж не шпион ли право?..
— Ну, с чего ты взял? Какой шпион! Малый пречестный. Старой польской шляхты дворянин. И образованный: к немцам ездил учиться, в гвардии служил, французский поход сделал, да за какую-то дерзость переведен в армию и подал в отставку. Именьице в Смоленской губернии. В картишки продул, в пух разорился. На греческое восстание собрался, в Петербург приехал, да тут и застрял. Все до нитки спустил, едва не умер с голода. Я ему кое-что одолжил и в Общество принял…».
Так пишет Д. Мережковский. И продолжает: «…Комната Каховского на самом верху, на антресолях, напоминала чердак. Должно быть, где-то внизу была кузница, потому что оклеенные голубенькой бумажкой, с пятнами сырости, досчатые стенки содрогались иногда от оглушительных ударов молота. На столе, между Плутархом и Титом Ливием во французском переводе XVIII века, стояла тарелка с обглоданной костью и недоеденным соленым огурцом. Вместо кровати — походная койка, офицерская шинель вместо одеяла, красная подушка без наволочки. На стене — маленькое медное распятие и портрет юного Занда, убийцы русского шпиона Коцебу; под стеклом портрета — засохший, верно, могильный, цветок, лоскуток, омоченный в крови казненного, и надпись рукою Каховского, четыре стиха из Пушкинского Кинжала:
«…Достал из-под койки ящик, вынул из него пару пистолетов, дорогих, английских, новейшей системы — единственную роскошь нищенского хозяйства — осмотрел их, вытер замшевой тряпочкой.