После этого я как можно более кратко поведал ему все, что описал здесь, опустив лишь несколько самых невообразимых подробностей, однако ни в малой степени не сумел развеять его сомнений, хотя судья был слишком воспитан, чтобы дать мне это понять.
Когда я завершил рассказ, он некоторое время посидел в глубокомысленном молчании, лишь раз-другой взглянув на часы: уже перевалило за семь. Наконец он прервал размышления и предложил мне позвонить в «Льюистон» и попросить, чтобы все звонки мне переводились сюда. Я незамедлительно это исполнил, несколько приободрившись оттого, что он все же воспринял проблему всерьез и готов посвятить ей вечер.
— Что касается мифологии, — сказал он, как только я вернулся в комнату, — то ею вообще-то
Я тотчас извлек конверт и распечатал его. Внутри лежал единственный листок бумаги со следующими загадочными и зловещими строками:
«Я заминировал дом и участок. Ступайте
Некое предчувствие истинной природы грядущего катаклизма, должно быть, начало к тому времени проникать в мой рассудок, ибо когда судья Уилтон откинулся на спинку кресла, вопросительно глянул на меня и осведомился:
— И что вы собираетесь делать? — я без колебаний ответил:
— Выполнить все до последней буквы!
Какой-то миг он лишь рассматривал меня и ничего не говорил, затем смирился с неизбежным, вздохнул и сурово вымолвил:
— Что ж, подождем десяти часов вместе.
Последнее действие неописуемого кошмара, сгустившегося в доме Таттла, началось незадолго до этого срока, причем начало это было до того обыденным, что последующий истинный ужас оказался вдвойне глубоким и потрясающим. Итак, без пяти минут десять зазвонил телефон. Судья Уилтон тут же снял трубку — и даже оттуда, где я сидел, в голосе Пола Таттла, выкликавшего мое имя, была слышна смертная мука!
Я взял трубку из рук судьи.
— Хэддон слушает, — сказал я с хладнокровием, которого не ощущал вовсе. — В чем дело, Пол?
— Сейчас же! — вскричал Таттл. — Боже, Хэддон, — немедленно — пока… не поздно. Господи — пристанище!
А потом произошло то, чего мне вовек не забыть: голос его внезапно ужасно извратился — будто сначала его весь смяли в комок, а затем он потонул в жутких, бездонных словах. И звуки эти, доносившиеся теперь из трубки, были чудовищны и нечеловечески — ужасающая тарабарщина и грубое, злобное блеянье. В этом диком шуме отдельные слова возникали вновь и вновь, и я в неуклонно возраставшем ужасе слушал эту торжествующую страшную белиберду, пока та не затихла где-то вдали.
— Йа! Йа! Хастур! Угх! Угх! Йа Хастур кф’айяк ’вулгтмм, вугтлаглн вулгтмм! Айи! Шуб-Ниггурат!.. Хастур — Хастур кф’тагн! Йа! Йа! Хастур!..
Внезапно все смолкло. Я обернулся к судье Уилтону и увидел его искаженное от ужаса лицо. Но я смотрел и не видел его — как не видел иного выхода, кроме того дела, что требовалось совершить. Ибо столь же внезапно я с ужасающей ясностью осознал то, чего Таттлу не суждено было узнать, пока не стало слишком поздно. В тот же миг я выронил трубку и как был, без шляпы и пальто, выбежал из дому, слыша, как за спиной у меня растворяется в ночи голос судьи, неистово вызывающего полицию. С невероятной скоростью я мчался по лежавшим в тени призрачным улицам заклятого Аркхема в октябрьскую ночь, вдоль по Эйлсбери-роуд, по проезду к воротам выгона — и оттуда, лишь на краткий миг, когда где-то позади взвыли сирены, сквозь ветви сада увидел дом Таттла, очерченный дьявольским фиолетовым сияньем, прекрасным, но неземным и ощутимо зловещим.
Потом я нажал на рукоять детонатора — с оглушительным ревом старый дом разорвался, и там, где он стоял, взметнулись языки пламени.