В профессиональной области есть только один путь к моему сердцу — на каждом месте хорошо делать свою работу: хорошо дирижировать, хорошо петь, хорошо парик приготовить. И Федора Григорьева я сердечно полюбил. Брал его заграницу, хотя он был мне ненужен — все у меня бывало готово с собою. А просто хотелось мне иметь рядом с собою хорошаго человека и доставить ему удовольствие побывать в январе среди роз и акаций. Ну, и радовался же Федор в Монте-Карло! Исходил он там все высоты кругом, а вечером в уборной театра сидел и говорил:
— Дде-шево уст-трицы стоят здесь, Ффе-дор Ивв-анович. У ннас не подступишься! А уж что замечательно, Федор Иванович, тт-ак это ссс-ыр, Фффе-дор Ивв-анович, ррок-фор. Каждое утро с кофеем седаю чч-етверть фунта…
Я с болышим огорчением узнал о смерти этого талантливаго человека. Умер он в одиночестве оть разрыва сердца в Петербурге… Мир праху твоему, мой чудесный соратник!
Много замечательных и талантливых людей мне судьба послала на моем артистическом пути. К первым и трогательным воспоминаниям о юной дружбе моих московских дней относится встреча с Сергеем Рахманиновым. Она произошла в мой первый сезон у Мамонтова. Пришел в театр еще совсем молодой человек. Меня познакомили с ним. Сказали, что это музыкант, только что окончившей консерваторию. За конкурсное соинение — оперу «Алеко» по Пушкину — получил золотую медаль. Будет дирижировать у Мамонтова оперой «Самсон и Далила». Все это мне очень импонировало. Подружились горячей юношеской дружбой. Часто ходили к Тестову растегаи кушать, говорить о театре, музыке и всякой всячине.
Потом я вдруг стал его видеть реже. Этот глубокий человек с напряженной духовной жизнью переживал какой то духовный кризис. Перестал показываться на людях. Писал музыку и рвал, неудовлетворенный. К счастью, Рахманинов силой воли скоро преодолел юношеский кризис, из «гамлетовскаго» периода вышел окрепшим для новой работы, написал много симфонических поэм, романсов, фортепианных вещей и проч. Замечательный пианист, Рахманинов в то же время один из немногих чудесных дирижеров, которых я в жизни встречал. С Рахманиновым за дирижерским пультом, певец может быть совершенно спокоен. Дух произведения будет проявлен им с тонким совершенством, а если нужны задержание или пауза, то будет это иота в иоту… Когда Рахманинов сидит за фортепиано и аккомпанирует, то приходится говорить: «не я пою, а мы поем». Как композитор, Рахманинов воплощение простоты, ясности и искренности. Сидит в своем кресле и в угоду соглядатаям не двинется ни влево, ни вправо. Когда ему нужно почесать правое ухо, он это делает правой рукой, а не левой через всю спину. За это иные «новаторы» его не одобряли.
Вид у Рахманинова — сухой, хмурый, даже суровый. А какой детской доброты этот человек, какой любитель смеха. Когда еду к нему в гости, всегда приготовляю анекдот или разсказ — люблю посмешить этого моего стараго друга.
С Рахманиновым у меня связано не совсем заурядное воспоминание о посещении Льва Николаевича Толстого.
Было это 9-го января 1900 года в Москве. Толстой жил с семьей в своем доме в Хамовниках. Мы с Рахманиновым получили приглашение посетить его. По деревянной лестнице мы поднялись во второй этаж очень милаго, уютнаго, совсем скромнаго дома, кажется, полудеревяннаго. Встретили нас радушно София Андревна и сыновья — Михаил, Андрей и Сергей. Нам предложили, конечно, чаю, но не до чаю было мне. Я очень волновался. Подумать только, мне предстояло в первый раз в жизни взглянуть в лицо и в глаза человеку, слова и мысли котораго волновали весь мир. До сих пор я видел Льва Николаевича только на портретах. И вот он живой! Стоить у шахматного столика и о чем то разговаривает с молодым Гольденвейзером (Гольденвейзеры — отец и сын — были постоянными партнерами Толстого в домашних шахматных турнирах). Я увидел фигуру, кажется, ниже средняго роста, что меня крайне удивило — по фотографиям Лев Николаевич представлялся мне не только духовным, но и физическим гигантом — высоким, могучим и широким в плечах… Моя проклятая слуховая впечатлительность (профессиональная) и в эту многозначительную минуту отметила, что Лев Николаевич заговорил со мною голосом, как будто дребезжащим, и что какая то буква, вероятно, вследствие отсутствия каких нибудь зубов, свистала и пришепетывала!.. Я это заметил, несмотря на то, что необычайно оробел, когда подходил к великому писателю, а еще более оробел, когда он просто и мило протянул мне руку и о чем то меня спросил, вроде того, давно ли я служу в театре, я — такой молодой мальчик… Я отвечал так, как когда то в Казанском театре отвчал: «веревочка», на вопрос, что я держу в руках…
Сережа Рахманинов был, кажется, смелее меня; но тоже волновался, и руки имел холодныя. Он говорил мне шопотом: «если попросят играть, не знаю, как — руки у меня совсем ледяныя». И, действительно, Лев Николаевич попросил Рахманинова сьграть. Что играл Рахманинов, я не помню. Волновался и все думал: кажется, придется петь. Еще больше я струсил, когда Лев Николаевич в упор спросил Рахманинова: