Место битвы произвело на меня огромное впечатление. Вековые сосны были перерезаны пополам. Земля была изрыта вся снарядами. Зияли свежие ямы и овраги. Кое-где валялись еще трупы ободранных лошадей.
А тут и там в лесу стояли деревянные кресты на свежих солдатских могилах. На одном из этих крестов ухарски была надета разодранная солдатская шапка, и это ухарское «набекрень» в соединении с могилой, эта горячая нота молодечества в холодном безмолвии смерти создавали жуткое настроение. Я думаю, что труп убитого не потряс бы меня с такой силой, как эта пустая на кресте солдатская шапка. Я подошел к этой могиле, снял шапку и наклонился, став на колено. И тут в рыхлой земле я увидел; валялась какая-то книжечка в синей обложке. Я поднял ее. Это была солдатская книжка с отметками об успехах… Запыленную, в кусках приставшей грязи и крови, я стал ее перелистывать. Читаю:
«За отлично-усердную службу»…
Как много в этих нескольких словах сказано! Что надо было вынести и перетерпеть за эту «отлично-усердную» службу. И переходы, и траншеи, и адский огонь, и холодные ночи, и недостаток снарядов, и открытая, беззащитная грудь… И вот – последнее усердие, последнее отличие: деревянный крест в Саконтянском лесу над могилой неизвестного солдата…
В Петербурге и Москве между тем с каждым днем становилось все скучнее и унылее. Для поддержания, должно быть, духа и бодрости в Петербург приехали выдающиеся представители союзной Франции – Рене Вивиани и Альбер Тома. Петербург встретил их с особенной теплотой. Отношения между обществом и властью были в то время чрезвычайно напряжены. Для успешного ведения трудной войны необходимо было «единение царя с народом», как тогда говорили. Дума билась изо всех сил, чтобы это единение наладить. А где-то в высших сферах темные интриги близоруких царедворцев пропасть между царем и народом все больше углубляли. И Вивиани, и Тома принадлежали к левому крылу французских политических деятелей. Их участие в правительстве Франции служило как бы предметным уроком нашему двору. Вот смотрите, как едина Франция! В Петербурге, помнится, поговаривали даже, что одной из целей приезда французских министров является желание повлиять в этом духе на наше правительство в интересах войны. Как бы то ни было, французов приняли восторженно. Им устроили, между прочим, пышный и торжественный обед у Контана. Говорили прекрасные речи, пили за победу до конца, обнимались и лобызались. К концу обеда я запел «Марсельезу»«к большому восторгу французских гостей и русских хозяев… Брезжил темно-синий утренний свет, когда я в 6 часов утра покинул праздник. Петербург одевался в морозно-молочный туман. Я шел к себе на Каменноостровский – домой. И этот вечер, такой искренний и веселый, остался бы в моей душе безоблачно-радостным воспоминанием, если бы мой российский снег в это холодное российское утро не хрустел бы под моими ногами с особым каким-то прискрипом, в котором мне слышалось:
Усердная, усердная, усердная…
С каждым днем становилось между тем яснее, что Россия войну проигрывает. Все чувствовали, что надвигается какая-то гроза, которую никто не решался называть революцией, потому что не вязалось это никак с войной.
Что-то должно произойти, а что именно – никто не представлял себе этого ясно. В политических кругах открыто и резко требовали смены непопулярного правительства и призывали к власти людей, пользующихся доверием страны. Но как назло, непопулярных министров сменяли у власти министры еще более непопулярные. В народе стали говорить, что война неудачна потому, что при дворе завелась измена. Любимца двора, странного человека Григория Распутина, молва признала немецким агентом, толкающим царя на сепаратный мир с Германией. Раздражение было так велико, что молва не пощадила самоё царицу. Насчет этой больной и несчастной женщины распространялись самые нелепые рассказы, которые находили веру. Говорили, например, что она сносится с Вильгельмом II «по прямому проводу» и выдает ему государственные тайны. Солдаты на фронте считали дурной приметой получать из рук царицы Георгиевский крестик – убьет немецкая пуля…