И все-таки, это он гнет мою спину, выговаривая, что я замерзну. И случится это так просто и незаметно, как осенний Чайковский вечер переунывывает в ночь – и в ту последнюю ночь во мне все зазвучит – мой последний человеческий взлет.
Но я не хочу и не верю, что так будет и не может не быть. И во мне подымается весь мой упор. И сам подымаюсь.
Ни голубого, ни вишен, ни мышки и только белое, и на белом одно алое. И из алого торчат заячьи уши.
Я нагнулся над зайцем.
А это оказался вовсе не заяц, а заячьими ушами горят глаза: зеленоватый свет разгорается.
Он ничего не говорил, ни о чем меня не спрашивал – он только смотрит. И его зеленое волной катилось из, зеленью налитых, сияющих глаз.
И я поднимаю руку, обороняясь – моя глазатая рука глубоко дышит.
Все подсердечные тайники моей души освещены.
И он читает:
«Без тебя и дня не могу прожить».
Зеленые волны паутинными нитями вились и, завиваясь, кружили – плывут. И прямо в глаза мне не осенние паутинки, а ежиные иглы вливают свои студеные жала. Отравленный болью, вдруг я чувствую неизбежное – мой конец – и все во мне поет.
И в глазах не белое, не алое – моя не алая зеленая заря.
На луну
Квартира в пять комнат. Две заперты – «мебели не хватило». Другие две, не меньше концертного зала «Лютеции», обои розовые, местами, от сырости, оторвались, висят серые куски. И третья, одна только и запирается, и к ней длинный коридор, уставлен буфетами.
Вхожу без стуку.
«Зачем, говорю, вам пять комнат?»
«Когда большая квартира, виновато отвечает Блок[11], из кухни ничего не слышно».
«Да мне хоть бы десять, только ни к чему».
Комната больше тех двух розовых: на одном конце говоришь, на другом не слышно. Синие обои, лепные украшения на потолке: птицы, гады, травы. В полстены буфет: с одного конца цельный, с другого двухъярусный, набит книгами и птичьим пером.
«Неразрезанные, показывает на книги Блок, а это рояль, беспримесный, абсолютный звук».
Рояль пепельно-зеленый, привинчен к стене, ножками не касается пола.
«А как же играть?»
«Лунными руками».
И появляется весь в белом, синие глаза, похож на Блока, но губы тонко сжаты. Сел за рояль и не сводя с меня глаз, будто читая с моего лица ноты, начал играть, пальцы розовые.
И еще четверо похожих, белые, они вышли из звуков и, сплетаясь, закружились. И я невольно верчусь с ними и чувствую, как весь я переменился: мое лицо перелистывается как ноты.
И мы впятером, кружась, подымались над роялем к потолку, и не потолок, а над нами ночь.
«Куда мы?»
«На луну!»
Чучело
Моя комната в больнице для двоих. Я один. Кровать, столик и табуретка, а в головах чучело: тигр. Как живой стоит, не спускает с меня глаз – моя сиделка. За сиделку надо платить, а с тигром и так обойдется. И пыль не нужно смахивать, самораспыляется, и не курит.
«Ваша Rue Boileau[12], говорит Блок, ничуть не меньше 14 линии Васильевского Острова[13]», и проходит в соседнюю комнату: там он собирается окончить свою пифагорейскую поэму: «Сам сказал». Поэма нигде не напечатана, и не войдет в полное собрание сочинений.
Лицом к тигру, я продолжаю свою мысль о Пифагоре. Про Пифагора говорилось, что «пришел на землю не бог, не человек, а Пифагор». А основанная им «обезьянья палата» называлась «Союз пифагорейцев»: бесприкословное и
От Пифагора перехожу к «Слову», о тайне слова, Тигр внимательно следит за моими мыслями, по его глазам замечаю.
«Слово возбуждает дух, от слова умиляется сердце и яснеет ум. Но тайнее тайны слова – тайна слуха к слову. Слово беззвучно, звучит только по чувству кто его произносит и по чувству того, к кому обращено: не любить – не слышать, любить услышать, даже больше чем будет сказано. В начале было слово, нет, в начале было чувство – расположение к слову: без твоего чувства никогда не прозвучит слово – оно и самое высокое и самое громкое и самое сокровенное останется безразличным знаком, а если перевести на литературу, «ничего не понимаем».
Тигр качнулся, и лапы его пригнулись.
«Оживает!» подумал я.
И выхожу – «дверей не буду затворять, я сейчас!»
Слякотно как осенью. Ветром наносило на тротуар желтые листья. Пустынно и тоскливо, как на выставке собак.
Ни ветер, ни листья, живые человеческие губы, вздрагивая, мне внятно повторяли:
Тигр по-прежнему стоял в головах, но голова его была глубоко наклонена. И я хожу по комнате и чувствую, что и не глядя, он следит за мной.
«От любимого человека, продолжаю свою мысль, слово звучит совсем по другому и никогда не дойдет слово от нелюбимого».
И я выхожу к Блоку.
Комната в коврах и вся заставлена. Едва я пробрался к столу. Блок, не отрываясь, пишет: «Сам сказал».
Я говорю ему о моем Тигре: «оживает, и что нам делать».
«Потускнеет»! говорит Блок и поспешно свертывает рукопись уходить.
«И что же осталось, говорю, от гармонии чисел и музыки небесных сфер?»
«Пифагоровы штаны», ответил, не обертываясь, Блок.
Стемнело. Или и всегда было темно, но только я сейчас так отчетливо понял всю мою темь.