– Отлично. А теперь скажите-ка: когда опочил изверг по имени Грозный? И уж заодно: когда удавили императора Павла Первого? Ага, вы не сильны в русской истории? Так вот, Жюль: в марте. В марте! И наконец – Александр…
– Занятно. – Гед прищурился. – Занятно… Ну хорошо, согласен, да только это еще не все. А венская революция против паршивого Меттерниха? А берлинская? А восстание в Ломбардии? Или революция в Пьемонте?
– Март, март! Видите! А вы – «ми-истика»… Ну, а лучшее, что дал нам март? А? Разумеется, Жюль! Разумеется, Парижская коммуна! И никакой мистики, никакой кофейной гущи. Но приходится признать, что он весьма знаменателен, этот самый март. Да-да, весьма. Для тех, кто хочет извлечь из истории практические уроки. Не так ли?
Глава 16 «ПО УКАЗУ ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА…»
Господа сенаторы, господа сословные представители сели за стол: особое присутствие для суждения дел о государственных преступлениях.
На бледных губах прокурора Муравьева то возникала, то пропадала какая-то странная, нарочитая улыбочка. Обер-секретарь пересчитывал листы обвинительного акта. В креслах малинового бархата расположилась сановная публика, но всему залу рассыпался ювелирный орденский блеск, блеск эполет с вензелями и приятно, успокоительно пахло английскими мужскими духами, добротным мундирным сукном.
На пустую покамест скамью подсудимых пристально взирал император Александр Николаевич. Его портрет во весь рост, в лосинах и ботфортах, оторочивал гробовой креп.
Сенатор Фукс, двинув челюстью, будто размещая язык и зубы по местам, объявил судебное заседание открытым и просил ввести подсудимых.
И с этой минуты никто в зале не глядел больше ни на сенаторов, ни на сословных представителей, ни на прокурора с обер-секретарем: с этой минуты все, кто получил доступ в зал окружного суда, следили за подсудимыми.
Они входили, тихо переговариваясь, обмениваясь улыбками, как люди, обрадованные и ободренные внезапной встречей, и только один из них не говорил и не улыбался, а шел так, словно был отделен от прочих незримым барьером.
Они сели на широкую дубовую скамью, все еще переговариваясь, лишь мельком взглянув на зал, где дробился блеск орденов и эполет и сливались серые, как медузы, лица. Они сели все в ряд, тесно, и только один по-прежнему был отделен от прочих незримым барьером.
Сенатор Фукс опять двинул челюстью, убедился, должно быть, что вставные зубы на месте, и опросил подсудимых – имя, отчество, фамилия, вероисповедание… Опросив, кивнул обер-секретарю, и тот своим ровным канцелярским голосом начал читать обвинительный акт.
Преступные деяния перечислялись подробно, обстоятельно, как в описи имущества, изымаемого за долги: и покушение в Александровске, и покушение в Москве, и покушение в Петербурге, и об аресте Гельфман, и о вооруженном сопротивлении рабочего Тимофея Михайлова, задержанного после ареста Гельфман на ее конспиративной квартире в Тележной улице, и о том, что у Тимофея Михайлова были отобраны листовки про Парижскую коммуну, а вкупе и другие издания, ясно указывающие на его преступную агитационную деятельность в народе. А потом был прочитан отдельный акт – о Николае Кибальчиче, обучавшем метальщиков пользоваться разрывными снарядами, изобретенными означенным Кибальчичем.
И хотя все, кто сидел в креслах малинового бархата, знали о покушениях, о бомбах, о прокламациях, но, пожалуй, только теперь за большими гладкими листами, за канцелярским длинным голосом обер-секретаря, – только теперь все они разглядели контуры огромного страшного заговора, и каждый из них прочувствовал до конца, что могло бы приключиться, если бы… И в судебном зале стало глухо и недвижно, как в затоне.
Первым допрашивали Рысакова:
– Признаете ли себя виновным? Подтверждаете ли вы…
Он стоял в неловкой позе, мешком, подогнув колени. На полном лице его то означались блеклые, как лишаи, пятна, то исчезали, и тогда это одутловатое, полное лицо покрывалось крупным тяжелым потом. До последнего часа он надеялся… И вот он здесь, в судебном зале, и его называют «подсудимый».
Он не глядел в зал, но чувствовал, как зал глядит на него, ощущая это словно прикосновения; ему уже ничего не хотелось, ни о чем не думалось, ему только надо было поскорее увернуться от этих вперенных в него глаз, как тогда, на Екатерининском канале, от выпученных глаз императора. Он ответил стремительно:
– Да, подтверждаю. Все подтверждаю.
Фукс разрешил ему сесть, и он сел с чувством почти радостного облегчения.
– Подсудимый Тимофей Михайлов, вы обвиняетесь…
Губастый, с едва пробившимися усиками, Тимоха, что так недавно давал «привальную» в трактире за Невской заставой, тот самый Тимофей, что был другом старого слесаря Иваныча, не слушал сенатора Фукса, хмуро и; зорко высматривая, с кем ему тут иметь дело – с господами ли сенаторами, с господами ли сословными представителями или вот с прокурором, у которого эдакая беглая усмешечка?