И тогда Савич отхлебнул, стараясь ни на кого не смотреть, словно совершал какое-то предательство. Профессионально отметил возможные компоненты снадобья и потому ещё более разуверился в его действенности. И может, не стал бы допивать, но тут увидел, что Алмаз крупными шагами подошёл к Елене, сам взял её чашку, поднёс ей к губам, как маленькому ребёнку. Вот-вот скажет: «За маму, за папу…» Вместо этого Алмаз произнёс, улыбаясь почти лукаво:
— Выполни мою личную просьбу. Я ведь тоже хочу с тобой завтра на равных увидеться. Сделай милость, не откажи.
И был старик убедителен настолько, что Елена улыбнулась в ответ. В её улыбке Савич увидел то, чего не заметил никто, — то давнее прошлое, ту лёгкость милого доброжелательства, умение согласиться на неприятное, чтобы другому было приятно. И Савич, видя, как Елена пьёт зелье, с облегчением, камень с плеч, одним глотком допил, что было в чашке.
Вошёл Удалов с пыльной бутылкой из-под фруктовой воды «Буратино», отлил туда зелья из кастрюли сколько оставалось. Начал затыкать бумажкой.
— Всё, — проговорил Грубин. — Эксперимент закончен.
И тут заскрипели, зажужжали, готовясь к бою, старые настенные, тёмного дерева часы.
— Ноль ноль три, — сказал Грубин с последним ударом и занёс свои слова на бумагу.
— Ура! — вдруг провозгласил Савич, ощутивший подъём сил. Он покосился на Ванду. Та только улыбнулась. — Ура!!! — опять крикнул Савич так громко, что Елена Сергеевна невольно шикнула на него:
— Потише, Ваню разбудишь.
От крика очнулась Бакштина кошка. Она дремала у ног хозяйки, старчески шмыгая носом. Кошка открыла глаза, один — голубой, другой — красный, метнулась между ног собравшихся и, чтобы вырваться, спастись, прыгнула вверх, плюхнулась на стол, заметалась по скатерти, опрокидывая пустые стаканы и чашки, толкнула бутыль с оставшейся жидкостью.
Бутыль рухнула на пол, сверкнула и разлетелась в зелёные осколки.
— Обормоты! — только и смог сказать старик.
Кошка спрыгнула со стола, села рядом с лужей, поводя кончиком хвоста, а затем начала лакать чёрную жидкость.
— Всё, — сказал Грубин и утёрся рукавом пиджака.
— Как же теперь? — спросила Шурочка. — А нельзя восстановить?
— Если бы можно, все молодыми ходили бы, — ответил старик. — У нас такой техники ещё нет.
— А по чему будете восстанавливать? — спросил Грубин Шурочку, будто она была во всём виновата. — По пробке?
— Тем более возрастёт ваша ценность для науки, — сказал Миша Стендаль, защищая Шурочку. — Вас будут изучать в Москве.
Миша совсем разуверился в событиях. Даже кошка показалась ему частью большого розыгрыша.
— У вас порошок остался, — напомнил Грубин старику, без особой, правда, надежды.
— Порошок — дело второе, — ответил тот. — Одним порошком молод не будешь. Пошли, что ли? Утро уже скоро.
…Ночь завершалась. На востоке, в промежутке между колокольнями и домами, небо уже принялось светлеть, наливаться живой, прозрачной синевой, и звёзды помельче таяли в этой синеве. По дворам звучно и гулко перекликались петухи, и уж совсем из фантастического далёка, из-за реки, принёсся звон колокольчика — выгоняли коров.
Предутренний сон города был крепок и безмятежен. Скрип калитки, тихие голоса не мешали сну, не прерывали его, а лишь подчёркивали его глубину.
Елена Сергеевна стояла у окна и слушала, как исчезали, удаляясь, звуки. Чёткие каблучки Шурочки; неровная, будто рваная, поступь Грубина; почти неслышные шаги Милицы; звучное, долгое, как стариковский кашель, шарканье подошв Алмаза; деликатный, мягкий шаг Удалова; переплетение шагов Савича и его жены.
Шаги расходились в разные стороны, удалялись, глохли. Ещё несколько минут, как отдалённый барабан, доносился постук стариковской палки. И — тихо. Предутренний сон города крепок и безмятежен.
14
Удалов поднял руку к звонку, но замешкался. Появилось опасение. Он покопался в карманах пижамы, раздобыл чёрный бумажник. В нём, в отделении, лежало круглое зеркальце. Удалов подышал на зеркальце, потёр его о штанину и долго себя разглядывал. Свет на лестнице был слабый, в пятнадцать свечей. Удалову казалось, что он заметно помолодел.
Удалов думал, дышал, возился у своей двери.
Жена Удалова, спавшая чутко и одиноко, пробудилась от шорохов и заподозрила злоумышленников. Она подошла босиком к двери, прислушалась и спросила в замочную скважину:
— Кто там?
Удалов от неожиданности уронил зеркальце.
— Я, — сказал он. Хотя сознаваться не хотелось.
— Кто «я»? — спросила жена. Она голоса мужа не узнала, полагая, что он надёжно прикован к больничной койке.
— Корнелий, — ответил Удалов и смутился, будто ночью позволил себе побеспокоить чужих людей. В нём зародилась отчуждённость от старого мира.
Жена охнула и раскрыла дверь. Тут же увидела на полу осколки зеркальца. Осколки блестели, как рассыпанное бриллиантовое ожерелье.
— Кто тебя провожал? — произнесла она строго. Она мужу не доверяла.
— Я сам. — Корнелий огорчился. — Плохая примета. Зеркало разбилось.
— Ты, значит, под утро стоишь себе на лестнице и смотришься в зеркало? Любуешься? Хорош гусь. А я тебе должна верить?
— Не кричи, пожалуйста, — сказал Удалов. — Максимку разбудишь.