Лейтенант Тротта вышел из дому. На ступеньках парадной лестницы сидели полковник Фештетич, майор Цоглауэр и ротмистр Тшох. Дождь перестал. Время от времени только капало из разреженных туч да с выступов крыши. Все трое сидели на разостланных белых платках. А казалось, что они сидят на собственных погребальных пеленах. Намокший обрывок бумажной змеи прилип к затылку ротмистра.
Лейтенант вытянулся перед ними. Они не шелохнулись и сидели по-прежнему, опустив головы, напоминая военную восковую группу из паноптикума.
— Господин майор! — обратился Тротта к Цоглауэру. — Я завтра намерен просить об увольнении.
Цоглауэр встал. Он вытянул руку, желая что-то сказать, но не выдавил из себя ни звука. В воздухе постепенно светлело, мягкий ветерок разогнал облака, в мерцающем серебре короткой ночи уже намечалось утро, и лица стали ясно видны. Сухощавое лицо майора ходило ходуном. Морщинки как бы вдвигались одна в другую, кожа передергивалась, подбородок трясся, какие-то маленькие мускулы дергались на скулах, глаза мигали, и мелкой дрожью дрожали щеки. Все пришло в движение в этом лице от замешательства, порожденного бестолковыми, невыговоренными и невыговаривающимися словами. Тень безумия витала над ним. Цоглауэр сжимал руку Тротта секунду, вечность! Фештетич и Тшох все еще неподвижно сидели на ступеньках. В воздухе носился резкий запах бузины. Слышно было мягкое падение редких дождевых капель и тихий шелест влажных деревьев, робко оживали голоса животных, смолкшие перед грозой. Музыка внутри дома затихла. Только людская речь проникала еще через закрытые и занавешенные окна.
— Может быть, вы и правы, вы молоды, — сказал наконец Цоглауэр. Это была только смешная, жалкая часть того, что он передумал в эти секунды. Огромный спутанный клубок мыслей остался невыговоренным.
Было уже далеко за полночь. Но в городке люди еще стояли у дверей домов, на деревянных тротуарах, и разговаривали. При приближении лейтенанта они умолкали.
Когда Тротта добрался до гостиницы, уже начало светать. Он открыл шкаф. Два мундира, штатский костюм, белье и саблю Макса Деманта он положил в чемодан. Все это он делал медленно, стараясь заполнить время. Он по часам проверял каждое движение. Он замедлял его, ибо боялся пустого времени, которое останется у него до рапорта.
Утро наступило. Онуфрий вошел с формой и до блеска начищенными сапогами.
— Онуфрий, — произнес лейтенант, — я покидаю армию.
— Слушаюсь, господин лейтенант! — отвечал Онуфрий. Он вышел из комнаты, спустился в каморку под лестницей, в которой он жил, завязал свои вещи в пестрый платок, продел палку под узел и положил все это на кровать. Он решил вернуться домой, в Бурдлаки: скоро должна была начаться уборка урожая. Ему больше нечего было делать в императорско-королевской армии. Кажется, это называлось «дезертировать» и каралось расстрелом. Да, но жандармы только раз в неделю заглядывали в Бурдлаки. От них легко было укрыться. Многие уже проделали подобное: Пантелеймон сын Ивана, Григорий сын Николая, Павел, рыжий Никифор. Поймали и осудили только одного, да и то много лет назад.
Что касается лейтенанта Тротта, то он передал свою просьбу об увольнении во время офицерского рапорта. Ее тотчас удовлетворили. Он пошел прощаться с товарищами. Они не знали, что сказать ему, покуда Цоглауэр не нашел подходящей формулы. Она была очень проста.
— Всего хорошего! — сказал он, и все повторили ее вслед за ним.
Лейтенант поехал к Хойницкому.
— У меня всегда найдется место! — сказал тот. — Я, впрочем, за вами заеду!
На секунду Тротта подумал о фрау Тауссиг. Хойницкий угадал это и заметил:
— Она у мужа. Его приступ на сей раз продлится долго. Возможно, что он навсегда останется там. И будет прав. Я ему завидую. Я навестил ее. Она постарела, друг мой, очень постарела.
На следующее утро, в десять часов, лейтенант входил в окружную управу. Отец уже был там. Открывая дверь, лейтенант сразу увидел его. Он сидел как раз напротив двери, у окна. Сквозь зеленые жалюзи проникало солнце, рисуя узкие светлые полоски на темно-красном ковре. Жужжала муха, тикали часы на стене. Здесь было прохладно, тенисто и по-летнему тихо, как некогда, во время каникул. И все же на всех предметах этой комнаты покоился сегодня какой-то новый, неопределенный блеск. Нельзя было понять, откуда он исходил. Окружной начальник поднялся. Это от него распространялось свечение. Чистое серебро его бороды окрашивало дневной свет, смягченный зеленью жалюзи и красноватым блеском ковра. Много лет назад, когда Карл Йозеф приезжал на каникулы из моравской Белой Церкви, бакенбарды отца еще напоминали черную, разделенную надвое тучку.
Окружной начальник остался стоять у стола. Он дал Карлу Йозефу приблизиться. Положил пенсне на папки с деловыми бумагами и обнял сына. Они наскоро поцеловались.
— Садись, — произнес окружной начальник и указал на стул, тот самый, на котором Карл Йозеф сидел еще кадетом по воскресеньям с девяти до двенадцати, держа на коленях фуражку с вложенными в нее белоснежными перчатками.
— Отец, — начал Карл Йозеф, — я ухожу из армии!